|
Настройки: Разшири Стесни | Уголеми Умали | Потъмни | Стандартни
ПОСВЯЩЕНИЕ В МАСТЕРА Павел Парфин Он проснулся между двумя мартовскими утрами. Одно нежилось, отражаясь в двери, на две трети застекленной светло-коричневым, цвета его старенького больничного одеяла, стеклом. Отражение было очень уютным, оно согревало его взгляд и воображение. Там было... Да в общем-то, ничего особенного - светло-шоколадное небо, крыша дома напротив, на которой топленым молоком разлился утренний свет, да крона большого, цвета кофе с молоком, дерева. Вот это дерево, точнее его отражение, пожалуй, и было самым примечательным в первом утре. Дерево казалось одушевленным. Возможно, это ощущение возникло у больного из-за явного сходства дерева с головой человека, а если быть совсем точным - с головой старика, лежавшего сейчас на соседней койке. В самом деле, кремовые хлопья снега на пышной кроне делали дерево похожим на старика, намылившего одновременно голову и лицо. Казалось, сейчас он побреется и предстанет таким молодцом! Внезапно уютную гармонию утренней композиции нарушила девочка или девушка - пойди разберись среди нечетких линий в отражении на дверном стекле! Стоило ей только появиться в отражении (причем она возникла в нем не со стороны окна, откуда падал свет, а из глубины больничного коридора), девочка тут же подчинила себе всю композицию - небо, крышу, человекоподобное дерево. Так и иная женщина, оказавшись вдруг в мужском коллективе, увлекает за собой их сообщество, до этого момента вроде бы сплоченное, вроде бы обладающее волей и собственным взглядом на мир. Вроде бы не царица, но начинает править мужчинами властно, подчиняя их “я” своему ego, забавляясь их сексуальностью, как того хочет ее libido. Ни в чем не повинная девочка или девушка находилась в отражении первого утра секунды три и исчезла, пройдя сквозь дерево, будто сквозь горло бреющегося старика. Не то лакомым куском, не то бритвой. Обычное вроде бы дело - исчезнуть из отражения. Но то вдруг вдогонку девчонки покрылось сетью морщин - узких горизонтальных полос, полных, как огородные грядки всходами, светло-коричневыми точками. Полосы, по очереди вспыхивая в течение нескольких секунд, то бежали друг за дружкой стройными рядками, то начинали теснить, налезать одна на другую, скрещиваться и пропадать. Творилось что-то несусветное! Словно кто-то торопливо пытался подписать пейзаж на двери... От дальнейшего тупого глазения на дверь больного отвлек внезапный всхрап - резанул по нервам и тут же стих. Больной невольно вздрогнул и перевернулся на живот. Второе утро, смурное и холодное, стояло в изголовье его кровати. Тыкнувшись стеклянным взглядом в белый лоб больного, в его казенное ложе с родинкой на железном боку - табличкой с номером “три”, второе утро недовольно уставилось на своего антипода - отражение на двери. Принялось лупцевать его колючими лучами, будто розгами, пытаясь подчинить себе, заставить отражение соответствовать суровой реальности. Какое там! Второе утро продолжало светиться уютным светло-шоколадным светом. А больной, догадываясь о том, что творится за его спиной, подумал: дай он сейчас второму утру в стеклянный глаз, и тот разобьется, а вместе с осколками оконного стекла в палату хлынет ясный мартовский свет и сольется в восторге со своим отражением... Но больной, хоть и числился здесь психом, не стал разбивать окно. Палату вновь взорвал оглушительный храп. Он все набирал силу, обещая быть продолжительным, как июльская гроза. Больной не выдержал, вскочил на ноги, подбежал к храпевшему. То был старик, жалко скрючившийся на краю кровати, поджавший колени к подбородку, как ребенок в материнской утробе. Больной с кровати под номером “три” не церемонясь перевернул старика на другой бок. Тот во сне придвинулся к стенке, зачмокал губами все так же по-детски и затих. Будто и не храпел ужасно полминуты назад. Больной пару секунд рассматривал лицо старика, покачал головой, удивляясь его поразительному сходству с деревом. Заметил под ногой старика смятый лист бумаги, исписанный по центру короткими строчками. Не любитель читать, все же полюбопытствовал, что там насочинял сумасшедший старик. Быстро пробежал по листку глазами, спотыкаясь на пустотах, где должны стоять знаки препинания, и решил, что это вроде и не старик написал, а... он сам. Но когда он успел? “...В весенний день матриархата Спешим на рынок за цветами Духами бусами чулками Спешим от мужа и до брата Что в самом деле нас толкает На столь отважное решенье Вам угождать без промедленья Пока день этот не растает Чего лукавить Вы прекрасны Когда вас холят и лелеют Когда вас любят и не смеют Вас озаботить понапрасну Но Но нам не справиться с мгновеньем Проходит день матриархата В календаре восьмое марта И тает наше вдохновенье...” Тихо отворив дверь с табличкой “№18”, больной вышел в коридор - ему хотелось поделиться с кем-нибудь своим впечатлением. Если бы он хоть на миг мог отвлечься от мыслей о прочитанном, если бы он, выходя в коридор, хоть бы краем глаза взглянул на дверь, то наверняка распознал бы в полосах, до сих пор будораживших отражение, отдельные слова и даже обрывки фраз: “...газеты... редко читал газеты... Вадька Ходасевич... больше слушать...”
1. Вадька Ходасевич редко читал газеты. Он вообще мало что читал, предпочитая больше слушать. Даже когда сам говорил - особенно в те минуты, когда на него находило болтливое настроение, будоражащее ум и заставляющее без устали лопатить язык, - Ходасевич ловил себя на мысли, что с интересом слушает свой голос. В эти редкие минуты его собственный голос казался Вадьке плотным и сочным, как мясо. И Вадька с удовольствием пережевывал свой голос. А иногда, увлекаясь чьим-нибудь особенно необыкновенным рассказом, Ходасевич забывался настолько, что переставал различать грань между рассказанной реальностью и реальной жизнью. Правда, как ни странно, до сих пор жизнь оказывалась круче любого выдуманного рассказа. Нина Ходасевич, с опаской наблюдая за тем, с какой жадностью слушает ее муж, не раз предупреждала его, что тот плохо кончит. Вадька молча пожимал плечами и упрямо отказывался читать. С некоторых пор, оправдываясь перед женой, читавшей, наоборот, много и вроде бы со знанием дела, Вадька говорил всегда одно и то же: мол, руки его в красной глине и, если он возьмет газету, то обязательно испачкает белые, как края чистой простыни, уголки ее страниц. Вадька знал, что жена до панического ужаса не переваривает пятен красного цвета, отчего-то сравнивая их со следами крови. Нина Ходасевич любила “Данкор”. Почти каждый четверг она покупала его из-за телепрограммы, которую изучала в течение запрограммированной теленедели, и острых и опасных, как лезвия мужа (которыми она иногда подбривала подмышки), анекдотов Растворцева. Сегодня была среда 8 марта. Нинка вернулась с рынка, из пакета, набитого всякой снедью, украшенный султаном зеленого лука, торчал свернутый в трубку “Данкор”. “Даже газета сделала нам, жинкам, приятное - вышла на день раньше. А ты!... - упрекнула жена Ходасевича, родившего ей к празднику лишь скуповатый, как мужские слезы, букетик подснежников. - Хоть бы картошки нажарил!” Когда жена таким вот образом припирала Ходасевича к стенке, требуя исполнения хозобязанностей, Вадька голосом, как ему представлялось, театрального Чацкого (как-то Ходасевич смотрел телепостановку полузабытого со школьных времен грибоедовского “Горя...”) восклицал: “А музы кто?!” В глубине души и на кончиках пальцев Ходасевич считал себя на все руки мастером. Жена была другого мнения: “В беса ты мастер!” Истина находилась посредине. Ходасевич не часто, но “забашлял”, как он сам выражался. Однако делал это таким необыкновенным, прямо сказать, эпатажным способом, что клиент, раз обратившись к Ходасевичу, в другой раз с опаской обходил его стороной. А клиенты попадались как на подбор. Один - молодой, поднявшийся на темных кредитах бизнесмен, такой грузный, что, казалось, он держит деньги не в банке, а собственном брюхе. Ходасевич установил в доме бизнесмена, его туалетной комнате, в которой мог бы развернуться, наверное, микроавтобус, плод своего творенья - исключительно ручной работы керамический унитаз. Лепнина в виде губастых розочек и отдающихся губ украшала чудо-унитаз по всей его поверхности. Но “гвоздем” унитаза стал его свисток. Ходасевич и себе-то не мог объяснить, на хрена он инплантировал настоящий судейский свисток в роскошное тело “толчка”. Новосумский толстяк страдал вперемежку запором и расстройством желудка и отводил душу по ночам. В полночь он оглашал дом под модной металлочерепицей пронзительным, надрывным свистом, приводившим в трепет даже ночной милицейский патруль, если он в этот момент вдруг оказывался под окнами толстяка. Менты, которым было велено охранять покой молодого буржуя, прислушивались к дикому свисту и, косясь на окна, машинально отдавали честь. Жена второго “нового сумчанина”... Точнее, старого номенклатурщика, сумевшего легко воскреснуть в коридорах новой городской власти и теперь живущего припеваючи на доходы от взяток и других добровольных приношений, регулярно поступающих от незадачливых местных бизнесменов, вечно открывающих, закрывающих и перерегистрирующих свои фирмы. Так вот, жена (естественно, далеко не первая по счету) старого, но еще вполне крепкого, способного подмять под себя не только фригидную супругу, но и четырнадцатилетнюю уличную дрянь, чиновника тайком от мужа попивала ночной коньяк. Как это не удивительно, но от пристрастия к хмельному деликатесу ее отучили ужасные Вадькины фишки. Старый козел заказал Ходасевичу облицевать плиткой его по-мещански навороченную кухню, и, когда Вадька понял, что ему здесь хрен заплатят, он обложил один край стены... ритуальными масками, вылепленными им в часы давнего вдохновения. Пару раз встретившись взглядом с налившимися кровью глазницами глиняных монстров и решив, что у нее началась белая горячка, чиновничья жена невзлюбила коньяк и перестала совершать ночные вылазки на кухню. Правда, маски после этого случая какое-то время продолжали излучать яростный кровавый свет. Пока не погасла за окном неоновая реклама “Индезит”, мерцавшая ядовитым алым огнем. Последние две недели у Ходасевича наблюдался творческий застой: глина не внимала его сонному сердцу, говорившему с ней заплетающимся языком пальцев. Месяц тому назад Ходасевич получил и быстренько слепил несложный заказ - сервиз для немецкой овчарки и двух персидских котов. Заказ этот случайно обрушился на Вадьку от богатого и нетребовательного клиента. Заработав шальную тысячу десятью новенькими, как женские прокладки, купюрами, Вадька пребывал в сонной рассеянности и самодовольно поглядывал на мир, в ответ корчивший ему постную мину при скучной игре. Муза крепко осерчала на Ходасевича, сильно хлопнула дверью (правда, Вадька этого не заметил) и куда-то ушилась. Вот уже восемь дней подряд она не ночевала в душе, волочась, наверное, по душным вокзалам или бедным хибаркам, отданным внаем нищим художникам. На душе было так пусто, сонно и тихо, что, не в силах вернуть вдохновение, Ходасевич решил нарваться на семейный скандал. “Другого выхода нет. Стресс должен возбудить меня”- подумал Ходасевич и взял в руки, испачканные красной глиной, “Данкор”. Гончарный круг Ходасевича по-прежнему занимал одну восьмую часть кухни, постоянно путаясь под ногами жены. На круге уродливой пагодой застыла глиняная масса. В тот момент, когда Вадька измазанными в глине руками открыл свежий номер газеты, Нинка варила борщ. Она налила в сковороду подсолнечного масла, высыпала тертую морковь и мелко нарезанные лук и свеклу и уже собралась было добавить ложку-другую краснодарского соуса, но, будто почуяв неладное, бросила взгляд через плечо и увидела, как Ходасевич оставляет ужасные красные пятна на белых уголках газеты. “Ну не сволочь ли! - вспылила Нинка и метнула ложку краснодарского соуса на круг с бесполезной глиной, да тут же пожалела. - Красное на красном не видать. Надо было майонезом!” Пускай хоть сметаной вперемежку с огуречным рассолом - Вадька все равно ничего бы не заметил. В эту минуту его внимание оказалось прикованным к крошечному объявлению на странице “Досуг и развлечения”: “8 марта в баре “Собака баска Вилли” откроется персональная выставка художника-керамиста Катарины Май “Времени запор”. Настройтесь на сенсацию! Нач. в 17.00”. От шальной пухленькой тысячи осталось штук шесть тонких и сухих, как высушенный лист подорожника, десятидолларовых бумажек, в которые он перевел последние свои гривни. Поискав потайное местечко на своем теле или в одежде, Вадька спрятал деньги в трусы, рядом с мужским хозяйством - не вытащит никто (кроме разве что неотразимой б..., которой он и так с радостью отдаст) да и сам, если что, случайно не просрет...
2. Ходасевич, сплюнув на дорогу, поймал такси. В салоне радиомужчины пели о любви: “Лодочка, плыви в озере зари, но только о любви ты мне не говори. Лодочка, плыви - и не надо слов - по реке любви под парой парусов”. За рулем сидела женщина лет 35-40, спрятавшая очевидную красоту высокоскулого лица за мужским имиджем. “Вот те на!” - невольно вырвалось у Ходасевича. Он секунду колебался, садиться ли вообще. Но таксистка глянула на него таким цепким взглядом, так хватанула им (не у всякого мужика хватка рук такая), что Ходасевич сначала обмер, как кролик перед удавом, а потом подался вперед, будто водительница и вправду хватила его за грудки. - Ну ты, потише! - опешил Ходасевич. - Садитесь. Чего вы стали? - мягко приказала таксистка. - Довезу как надо. Куда вам? - Не знаю, - вырвалось неожиданно у Ходасевича. Отведя взгляд от непонимающих и, как показалось ему, одновременно все понявших женских глаз, он проворчал. - А вы, вообще-то... - Умею ли я водить машину и не поверну ли на ближайшем перекрестке на тот свет? - с едва уловимой, щадящей иронией продолжила Вадькину мысль таксистка. - Ну да. Права-то у вас есть, надеюсь?... Такси выехало на вторую полосу и прибавило скорость. - А куда мы едем? - забеспокоился Ходасевич. - Я же ничего не сказал! - Так говорите скорей! - властным тоном потребовала таксистка и неожиданно расхохоталась - весело, заразительно. Ходасевич посмотрел на нее и подумал: “А ведь красивая баба!” Потом, секунд через десять, еще: “А, может, ну ее, эту выставку?” - Нет! - словно прочитав его мысли, отрезала таксистка и снова улыбнулась. Затем совершенно серьезным тоном добавила. - Нет, мужской человек! На такси накатила слепящая волна света, мягко обтекла лобовое стекло, дверцы, крышу и, торжествуя и блестя, устремилась дальше, заливая улицу и фасады домов. Мир вокруг преобразился, напитанный энергичным солнечным светом. По всем приметам, казалось, наступили теплые апрельские деньки, а не ранневесенний мартовский день. - Вам не приходит на ум аналогия прекрасного сегодняшнего дня с библейским сюжетом? - затормозив у светофора, спросила таксистка. - Помните, когда Моисей повел за собой египетских рабов, фараон послал в погоню за ними войско? Ходасевичу стало неловко: он никогда толком не читал Библию. - Ну как же? Вспомните: Моисея и его людей спасло чудо! Море вдруг расступилось и спасло их, пропустив по обнажившемуся дну. Так и этот денек. Бог словно пожалел нас, баб, перенес сегодняшний день в будущее, в апрель или май. А завтра ход времени, скорее всего, вернется на круги своя и опять наступит зимняя весна. - Зимняя весна, мужской человек... Как-то странно вы выражаетесь, - заметил Вадька и глянул искоса на таксистку. Ее высокие скулы расцвели двумя розовыми, не утратившими еще свежести бутонами щек - женщина улыбалась. Ходасевич вдруг разозлился. - Если вы такая умная, что ж не открыли свою фирму?... Или... или не сидите дома и не управляете своим мужем? А не этим задрыпанным “фордом”?! - Чем вам не нравится мой “форд”? Он надежней большинства мужских людей! - мягко упрекнула таксистка. В ее голосе Вадька к своему неудовольствию уловил то же природное сопротивление, которое свойственно, например, меди или золоту - мягким, но все же металлам. - Ну вот опять - “мужских людей”! Сказали бы просто: “Ненавижу мужчин! Они такие-сякие, зарабатывают мало, жрут много! И вообще, толку от них как от козла молока!...” Я тогда бы вас, может, и понял. А то хуже матюка - “мужской человек”! - Ходасевич разошелся не на шутку. Стресс, которого он безуспешно добивался во время ссоры с женой, наступил только сейчас. И кто его, Вадьку, достал? Какая-то щекастая таксистка, которую он в первый и наверняка в последний раз видит! - Теперь ваша очередь! Признайтесь, что вы такого сделали, чтобы у вашего мужика душа горела, руки горели? Чтобы он не чувствовал под собой ног, не жил, а летал при одной только мысли: “Господи, какая у меня женщина!” А музы кто, черт подери?! - Моему бывшему мужу муза была не нужна, - с легкой грустью произнесла женщина. Ответ таксистки, точнее та интонация, с которой он прозвучал, странным образом подействовал на Ходасевича. Отчего-то он почувствовал себя пристыженным, но не подал вида, наоборот, грубовато заметил: - Поэтому он вас и бросил. Мужчина без музы что евнух без яиц! - Как образно! - усмехнулась женщина и с живым интересом посмотрела на пассажира. Но уже в следующую секунду огонек в ее глазах потух. К ней опять вернулось отчужденное, рабочее выражение лица. - Приехали. С вас семь гривен. Такси, пропетляв по рассвеченному вдоль и поперек скороспелым весенним солнцем лабиринту городских улиц, заехало во двор безликой девятиэтажки и вдруг оказалось в оазисе частных домов. Проехав еще метров двадцать вдоль свежевыкрашенного в озорной желто-лимонный цвет низкого штакетника, затормозило у затейливой резной калитки. От калитки к дому, сложенному из необычного зеленоватого камня и пославшему впереди себя дозор из десяти молодых фруктовых деревьев, вела чисто выметенная дорожка. Между черными деревьями, от одной ранней проталины к другой ходили белые и рыжие куры и бойко клевали сонное тело земли. От открывшегося старогородского пейзажа повеяло духом прошлого - старым двориком на окраине далекого отсюда, как Вадькино детство, подмосковного Одинцова, где двенадцатилетний мальчик впервые поцеловал девочку... Одновременно этот странный ансамбль - желтый забор, зеленый дом, рыжие куры - напомнил Вадьке модные сегодня дурацкие псевдолубки, выставляемые местными художниками на лакированных лавках в центре Сум. - Ну нет. Сначала вы мне объясните, как ваш бывший муженек обходился без музы, раз вы сами об этом заговорили! - неожиданно заупрямился Ходасевич. - Уверен, наверняка на стороне у него... - Он мужчина, а не мужской человек! - перебила женщина. Щелкнув автомобильной зажигалкой, она закурила “голубую” “приму-люкс”. - А я, наоборот, однажды... Этот момент я совершенно не уследила - однажды я превратилась из любимой женщины в опостылевшего женского человека... Гляньте вокруг: повсюду сплошные мужские и женские люди! Ну признайтесь: вы часто встречаете людей... Не важно, как вы к ним относитесь - с любовью или искренне ненавидите, главное, чтобы... Вот вы, вы можете назвать кого-нибудь из своих знакомых настоящим мужчиной или настоящей женщиной? И с кулаками отстаивать свою точку зрения? - Ну почему? Довольно-таки часто. Например, жена моя да и я, собственно... - Перестаньте! Не лгите хоть самому себе! - таксистка так яростно выдохнула дым, что Ходасевичу почудилось, что то был вовсе не дым сигареты, а злая душа беса - ведь в каждом из нас прячется бес. - Какой ты к черту мужчина вместе со своей клушей женой! - Ну-ну, потише! Держи свои семь гривен и кати отсюда! - Ходасевич, скорчив брезгливую гримасу, сунул таксистке пятерку и две гривны. Деньги ткнулись в тонкую женскую ладонь и неуклюже полетели из разжатых Вадькиных пальцев на резиновый коврик. Женщина, нацелив на разгневанного мужчину, казалось, готовые взорваться тугие свои щеки, вдруг заразительно, весело расхохоталась. - Тест вы не прошли, уважаемый пассажир! Вадька ошалевшими глазами смотрел на круглые, как ядерные боеголовки, щеки таксистки. - Разница между мужчиной и мужским человеком одна. Мужчина в любой ситуации остается самим собой - мужчиной. А вы спасовали, поддались на мою провокацию. Постойте, - женщина осторожно коснулась руки собравшегося уже выходить Ходасевича. - Неужели вам не интересно услышать мою историю? Ходасевич встретился взглядом со странной, абсурдной (как, впрочем, и Вадькина жизнь) женщиной. Подумал, что с такой женщиной жить, наверное, очень непросто - ее можно лишь жутко любить или жутко ненавидеть. - Ну, чего там еще? - буркнул он. - Еще год назад я была вумен ин лав. У меня было столько любви, блестящей, переливающейся на солнце, легкой и в то же время плотной и весомой, как платина или золото. Столько любви! Я носила ее вместо сережек на мочках ушей, вместо кольца на безымянном пальце! Мой муж был очень щедр в любви. Он, а не я для него, был мне музой! С ним у меня было все - любовь, дом, деньги, пляжи Анталии и Адриатики, собственная машина... Тогда я была очень глупая, потому что очень любила. Влюбленная женщина слишком поздно бьет в колокол. Да. Тогда у меня было все... кроме будущего. Это только сейчас я поняла: у женщины, живущей с настоящим мужчиной, нет и не может быть будущего. Только настоящее, волшебное настоящее... - Он встретил другую, ушел к ней и перенес волшебное настоящее в ее дом. Старо как мир! - ухмыльнулся Ходасевич и с силой толкнул дверцу. Но что-то еще удерживало его подле этой расставшейся со счастьем водительницы. - Она была моложе меня на девять лет. “Молодость - это одна из мер настоящего”, - часто говорил мой бывший муж. Для меня ее молодость стала высшей мерой... Да пошел ты! - снова сорвалась таксистка и неожиданно истеричным голосом закричала вдогонку быстро идущему по выметенной дорожке Ходасевичу. - Теперь я работаю таксистом! Пашу сама на себя и получаю от жизни больше, чем от вас, мужиков, вместе взятых!... Рыкнув двигателем, “форд” умчался прочь. “Ничего, пройдет. Даст Бог, сегодняшний светлый денек успокоит ее боль. Чего зря убиваться по мужу? Все равно не вернется. Настоящий мужчина, как она сама говорит, живет настоящим... То ли дело я - мужской человек. Держусь за свою Нинку, как парашютист за стропы парашюта...” Так невесело размышлял Ходасевич, подходя к крыльцу зеленого, будто малахитового, дома. Слева от двери, обшитой чеканкой с неясным, трудно читаемым рисунком, висела доска с претензией на мемориальную. Анфас на Ходасевича смотрела с доски бронзовая морда собаки. Над ее стоящими торчком ушами значилась надпись, отлитая из корявых букв: “Собака баска Вилли. Бар”. Под собачьей мордой Вадька прочел другое: “Итс гав лайф”. Шагнув в сени, Ходасевич наткнулся на что-то гремучее. Чиркнул зажигалкой - огонек выскочил, как крошечный джинн, и осветил кусок стены, щедро испещеренной какими-то надписями. “Может, здесь прячется мое вдохновение?” - с грустью подумал Вадька и прочел на стене: “Мы не рабы, бар не раб!” Из-за двери, ведущей дальше в дом, доносились низкие ритмы барабанов и бас-гитары - казалось, там идет не обещанная выставка, а шальная дискотека. Вдруг, заглушая музыку, раздался тяжеловатый, будто настоенный на хлебной бражке, с цепляющей слух хрипотцой женский смех. Когда так смеется женщина, оказавшийся рядом с ней мужчина невольно задумывается, что он скажет наутро жене. “Вот и Катарина!” - облегченно вздохнул Ходасевич и смело отворил дверь.
3. В баре, битком набитом людьми, было густо накурено. По ушам хлестнула громкая музыка, будто и вправду Вадька попал на техно-пати. Вращая головами, двигая плечами, переходя из одного пятачка на другой, квашеным тестом бродила толпа посетителей. Часть ее блестела потертыми джинсами, часть - белыми обнаженными плечами и шеями, восставшими, будто из мрака, из черных и ярко-красных декольте вечерних платьев. “Прямо как майдане Незалэжности перед нашим “Пентагоном”, - невольно сравнил Ходасевич. - Петрович такие же толпы собирает, когда хочет праздника”. “Петровичем” звали местного губернатора. Он, приехав в Сумы из крупного города, сохранил любовь к праздничной толчее. Внимание Ходасевича привлек столб света, почти отвесно падавший откуда-то сверху. Потолок застилал густой, с виду волокнистый, как сладкая вата, сигаретный дым, скрывая от глаз невидимый источник “столботворения”. Вадька так и не успел понять, что, собственно, заинтриговало его в потоке, казалось бы, обыкновенного солнечного света. Вдруг дверь за его спиной распахнулась, впуская, видимо, очередного посетителя, и сквозняк, доселе мирно дремавший по углам и закоулкам бара, вмиг очнулся и развеял крахмальный смог. Тут же взгляду Ходасевича открылось маленькое, с разбитым стеклом оконце в потолке, нет, крыше дома - потолок в этом месте был разобран, словно как раз для того, чтобы освободить дорогу лившемуся в дом потоку света и воздуха. Дверь с шумом захлопнулась, сквозняк поджавшей хвост собакой вновь улегся, дым, напротив, совсем оборзев, полез еще круче вверх, тараня солнечные лучи. Ходасевича удивило, что в бледно-золотом круге света, растекшемся на полу под окном, не было ни души. Возбужденная, куражащаяся тусовка, будто нечистая сила, обходила круг стороной. Ходасевич вошел и нерешительно встал в центре солнечного лотоса. Запрокинул голову, прищурил глаза, прислушался... Сверху нежно, свежо обдувало лицо, будто дул вентилятор, щедро обмазанный “диролом”... Как ни странно, внутри круга не так донимал гвалт. Ходасевичу точно посчастливилось отгородиться от людского шума, стоило ему только оказаться в том круге света. А может, все это ему только казалось? Тончайшие золотые нити, нет, золотые лианы струились вокруг, за ними неразумными обезьянами скакали немо орущие люди, и уже минут через... Да кто ж засекал тот момент, когда Вадьку дернуло встать под чердачным окном?... Ходасевич продолжал тупо стоять, ему стало казаться, что лианы света поднимаются из-под его ног, прямо из заплеванного, замызганного пола, возносятся вместе с сигаретным дымом, которым дышит низкое небо. Вадька почувствовал под коленками внезапную слабость, а на сердце - легкость чудесную, словно вместе со смогом и смрадом, царившим вокруг, уходило прочь, ввысь, все наносное, чужое и грязное, что скопилось в его душе... Вадькиных ушей вкрадчиво коснулась музыка - его слух, только что, казалось, почти полностью утративший чувствительность, опять оживал. Ходасевич узнал Джорджа Майкла, поющего на концерте своего закадычного друга Лучиано Паваротти. Фрагменты этого концерта совсем недавно крутил Эдуард Николаевич - пенсионер-диджей с радио “Всесвит”... Хорошо, черт подери! Ходасевич, улыбаясь беспричинно, неуклюже кружился в центре большого солнечного пятна. От Вадьки упала тень, своевольно отделилась, сделалась грациозной, пластичной. Затанцевала дерзко, свободно, вызывающе извиваясь бестелесным силуэтом. Ходасевич от удовольствия даже крякнул, наблюдая прямо-таки языческую или восточную пляску тени. Затем украдкой, боясь вспугнуть неизвестную плясунью, обернулся, надеясь встретиться взглядом с той, что так откровенно говорила с ним языком танца... Позади, по-прежнему обходя стороной солнечный круг, сновали праздные люди, среди них мелькало ярко-алое платье красавицы, но ни она, ни какая другая фланировавшая рядом женщина не отбрасывала пляшущую тень. Может, то, что не под силу земной женщине, обычный дар... музы? А кто его знает! Золотые лианы поблекли, будто спагетти, их втянуло назад небо, солнечный круг вдруг растаял (по всей видимости, над чердачным оконцем нависла туча), на его месте тут же затопали десятки неразборчивых ног, оконце исчезло за сигаретным облаком. “Хорошо, если откровения случаются хотя бы раз в жизни”, - вздохнул Ходасевич. Ему нестерпимо захотелось промочить горло. “Водки бы”, - скромно пожелал он. В самый ответственный момент бармена не оказалось за стойкой. Ходасевич духом не пал, довольствовался малым, зато на шару: на стойке стояла початая бутылка вьетнамской водки “Хо Ши Мин” со звездой на этикетке и змеей в сорокоградусном зелье. Вадька решил носом не воротить и воспользовался случаем. Выпив гадкой водки, сглотнул соленую маслинку, как бы случайно наколотую на кончик вилки, потом, наколов той же вилкой змейку, закусил ее перченым, проспиртованным мясом. Наливая вторую рюмку, справедливо подумал, что не все то, что абсурдно, так уж и паскудно. “Лишь бы жизнь вкусней и гуще... Эх, салатика бы!” Слегка охмелевший взгляд Ходасевича вдруг уперся в громадный кочан капусты, насаженный на шампур. Шампур ручкой вставлен был в массивный подсвечник, стоявший на столике в центре зала. Столик был одним-единственным. Вокруг него, сменяя друг друга, беспрерывно кружила тусовка. Одной рукой люди сжимали стаканы с темным или прозрачным вином и время от времени подносили их к влажному рту, другой по очереди срывали капустные листья. Листья, как следы снежного человека, усеяли темную замызганную поверхность стола. Несколько бледно-зеленых листков упало под стол. - Что это? - кивнув на кочан капусты, спросил у возникшей перед ним Катарины Вадим Ходасевич. - Здравствуй сначала! - улыбнулась ему Катарина. На вид ей было лет двадцать пять, в глазах - целая вечность. - Ну, как я тебе в этом платье? - девушка крутанулась перед Вадькой на левой ноге. Полы длинного ярко-алого платья взметнулись синхронно с взлетевшими прядями светлых волос. - Ну, как тебе моя шелковая инсталляция? - Нормально. То есть восхитительно. Но ты не сказала, зачем эта капуста. - Это - стриптиз. - Стри... Что это, прости, я не расслышал? - Ходасевич поморщился от стоявшего вокруг жуткого гвалта (казалось, что каждый из приблизительно тридцати присутствующих сейчас в баре одновременно разговаривает не только друг с другом, но и вслух сам с собой) и наклонился к Катарине, коснувшись щекой ее надушенных чем-то неземным волос. Прямо в Вадькино ухо Катарина рассмеялась опять тем хрипловатым смехом, от которого у отдельных мужчин пропадает желание решать дела по телефону, смотреть по телевизору футбол и строить с семьей планы на будущее. - Вадик, ну какой ты недотепа! Неужели не очевидно, что это стриптиз? Стри-и-птиз! - Катарина, сложив капризные губки, дурачась, топнула ножкой. - А капуста, разумеется, стриптизерша! - Капуста?! - Вадька перевел обалдевший взгляд с Катарины на капустный качан. Полуоборванный, он так похудел, что теперь, когда Ходасевич был осведомлен о его необыкновенной роли, походил на затасканную девочку-подростка. - Но это еще не все! - Катарине, видимо, понравилось интриговать Ходасевича, она съедала его большими бледно-зелеными, цвета разведенного виноградного сока, глазищами, шлепая вместо жадных губ длинными ресницами, и запивала свой восторг Вадькиной растерянностью. - Это только первая часть марлезонского балета! Потом тот, кто последним разденет стриптизершу... - девушка рукой церемонно обвела толпу, сбившуюся вокруг капусты, - должен раздеться сам! - У-у? - вопросительно промычал Ходасевич, окончательно лишившийся дара речи. - Да, такие наши правила. И ребята согласны. Видишь, сколько добровольцев! Ходасевич посмотрел. Вокруг стола сновали и хищно щипали несчастную капусту неизвестные ему люди в потертых джинсах и умопомрачительных вечерних платьях. Вдруг он разглядел показавшуюся ему знакомой физиономию. - Черт, неужто это Том? - Ты кого-то узнал? - Катарина с любопытством и вдобавок с нескрываемой ревностью уставилась на дурачащихся гостей. - Кто там, Вадик? - Невероятно! Катарина, что у тебя делает толстый Том? - Ты имеешь в виду Артема Струтинского? - Это для тебя он Артем, а мне, когда я ему делал унитаз, он представился Томом. - Ты ему делал унитаз?! - теперь настала очередь удивляться Катарине. - Ну да, два месяца назад. Том сказал: “Сделай такое, чтобы другие усрались от зависти!” Ну я и сделал. Со свистком. С того времени Тома запоры мучают. - Унитаз со свистком?! - захлебываясь от восторга и одновременно умирая от зависти, расхохоталась Катарина. - Вот это клево! - Это что! - польщенный, Вадька хотел было продолжить рассказ о других своих приколах, но в этот момент кто-то сзади хлопнул его по плечу, и Вадька обернулся. - Здравствуйте, Вадим. Вы зачем до смерти напугали мою жену? Перед Ходасевичем нос к носу вырос, предстал собственной персоной Василий Иванович Сахно, чиновник с солидным, еще двадцатисемилетним советским госстажем. Василий Иванович поддерживал под левый локоть свою супругу Нику Владимировну. Увидев ископаемого чиновника, Вадька вздрогнул и невольно попятился. - Ну-ну, полноте, Вадим. В любом случае я вам очень благодарен. Вы сумели отвадить Нику от коньяка, и теперь я экономлю дясять-двенадцать бутылок в неделю. - Вадим вам тоже... унитаз со свистком поставил? - не сдержала бившего через край любопытства Катарина. - Катарина, что ты такое говоришь? - смутился Вадька. - Нет, про унитазы со свистком я ничего не знаю! А ты и такое можешь, Вадим? - громко, по-начальственному загоготал Сахно. - Да-а, я вижу, ты парень не промах. Девушка, - Сахно обратился к Катарине и вдруг замолчал, упав взглядом на Катаринину роскошную грудь. - О-о, как вы сегодня очаровательны! - Вася, будь последовательным! - нетвердым, как плавленный сыр, голосом произнесла Ника. А Ходасевич, почувствовав ее резкое и густое, как воздух на ликеро-водочном заводе, дыхание, тут же прикинул, сколько бутылок коньяка в неделю не удается сберечь г-ну Сахно. - Вася, ты начал говорить о той мерзкой выходке этого мерзкого господина, - Ника, с трудом подняв подбородок, кивнула на Ходасевича, - за которую он взял с нас немалые деньги. Вася, ты слышишь?... Ты начал говорить... ик!... и не договорил, - Ника устало качнула головой, пару раз уронив ее себе на плоскую грудь. - Ника, прошу тебя! Ты слишком много говоришь! - поморщился Сахно. - По просьбе своей жены, я договорю, в чем тут дело. Вас зовут, кажется, Катарина? - Катарина Май, - Катарина, нарочито жеманничая, слегка приподняв полы своего длинного платья, сделала а ля реверанс. - художник-ке... - Не ври! Я-то тебя знаю! - грубо перебила Ника. - С каких это пор у тебя новая кликуха? - Ника, фи! - повысил голос на жену Сахно. - Возьми себя в руки, иначе мы сейчас же уедем отсюда! - Васечка, не надо! - пьяным голосом заклянчила Ника, отчего всем троим сразу стало очень неловко. - Но какая Катька, к е... матери, Май?! Когда она всю жизнь была... - Ну успокойся, слышишь, коза! - неожиданно оборвала ее Катарина. В голосе ее зазвучало столько ненависти, что Ходасевич, в первую секунду разинув от изумления рот, в следующую поспешил рот захлопнуть, дабы Катаринина злость не проникла ему внутрь. - Подумаешь, цаца! Ну и что, что фамилия моя Майборода? Если б я хотела, в свое время моя фамилия даже не Сахно бы была, а... а... Дашутина! Во! При слове “Дашутин” старый чиновник вздрогнул, сгорбился и машинально обернулся: мол, нет ли людей Дашутина позади. - А что ты сделала с остальной частью фамилии? - дабы хоть как-то разрядить обстановку, поинтересовался Ходасевич. - Я поделилась ею со своим прежним бой-френдом. Правда, этот кретин так и не сумел ею воспользоваться - до сих пор у него на подбородке, как у козла, растут три жалких волоска! - Ну ты и завелась не на шутку! - снова попытался спасти положение Ходасевич. - Кстати, Катарина, я ведь сюда не ради стриптиза приехал, а чтобы взглянуть на твою выставку. Как она, кажется, “Времени упор” называется? - “Времени запор”, - уже миролюбивым тоном поправила Катарина. - Пойдем, я покажу. Она в соседней комнате. - Подожди, Катя. А про какой это стриптиз сказал... ик.. этот гадкий господин? - Сама ты... - начала было снова Катарина, но, встретившись взглядом с умоляющими глазами Ходасевича, передумала браниться и просто махнула рукой в сторону не прекращающей кружиться тусовки. - Вон там. Поспеши, а то стриптизершу без тебя разденут! - и расхохоталась низким хрипловатым смехом. Когда они уже выходили из прокуренной, наполненной бесшабашным весельем, безмерным хохотом и пьяными вскриками комнаты, до них донесся счастливый, победный Никин клич: “Вася, я ее раздела!” - Вот дура! - не удержавшись, прокомментировала Катарина. - Теперь тебе придется шмотки с себя скидывать. А ведь ты плоская, как мой гончарный круг! - Ну-ну, Катарина! Ты ж такая вежливая сначала была! - мягко осадил художницу Ходасевич. - Лучше показывай, где тут “Времени...” А-а, вот оно что!
4. Оказывается, столы из большой барной комнаты перекочевали в малую, предназначенную, видимо, для изолированных попоек. Столы были составлены в виде ломанной кривой и ломились, но не от яств, а от керамических штучек. - Вот это да! - подивился обилию изделий из светлой и темной глины Ходасевич. - Наверное, не меньше года на это ушло? - Меньше. За семь с половиной месяцев слепила. - Ну-у, так ты не только плодовита, но и шустра! Ночи напролет обжигала! Жертвуя сексом? - Всякое бывало, - Катарина ничуть не смутилась. - Смотри, это детская керамическая дорога. Представляешь, в эти вагончики белых мышей посадить? Клево, скажи? Театр зверей имени Дурова (я слышала, он до сих пор есть в Москве) от зависти сдох бы... прости, умер, если бы увидел эту дорогу! - А это что за странные часы? - Ходасевич держал в руках необычную вещицу - помесь песочных часов с предметом, без которого современный человек вряд ли представляет свою жизнь. - Это - часы, а это, если не ошибаюсь... - Унитаз, - подсказала Катарина. - Часы, плавно переходящие в унитаз. Именем этой работы названа вся моя выставка - “Времени запор”. - Отчего так? - продолжая вертеть в руках удивительный “запор”, спросил Вадька. - Зачем время пускать туда же, куда и... - А ты всегда используешь свое время разумно? - недоверчиво усмехнулась Катарина. - Це-ле-со-об-раз-но?... Не поверю! Наверняка ведь просираешь немало часов! - Всякое бывает, - согласился Ходасевич. - Вот видишь, - Катарина небрежно расчистила от своих поделок место на столе и, высоко задрав полы платья, уселась. Ходасевич уставился на ее ножки в светлых колготках. - Садись, еще будет время поглазеть. Время у нас часто уходит насмарку. А знаешь, в каких случаях?... Когда у нас возникают проблемы с инспирацией. У тебя, кстати, как сейчас с инспирацией? - С чем-чем? Катарина, лучше б ты материлась! Тебе это больше идет, а мне понятней! - Эх, ты, невежда! Не знать значения такого слова! Да ты и часа не можешь без него обойтись! Это твой воздух, Вадик, твой хлеб, твоя самая большая любовь! - Ну вот, запричитала! Моя самая большая любовь - это любовь музы, которая как кинула меня месяц назад, так с того дня носа и не кажет! - А я о чем говорю? Инспирация - это молоко из груди твоей неверной музы! - Ну-ну, потише! Моя муза слишком молода, чтобы я из ее груди молоко сосал! - А ведь сосешь, - Катарина томно потянулась, закатила кокетливо глазки, сладко провела языком по верхней губе (и проделала все это так искусно, так артистично), - сосешь ведь, глупенький, и упиваешься этими редкими мгновеньями! - потом вдруг резко наклонилась навстречу Ходасевичу и ужалила-поцеловала его в шею, оставив неровный пятак засоса. Подняла голову и разразилась густым, как барабанный марш, хохотом. - Что ты делаешь, ненормальная?! - Вадька шутливо оттолкнул от себя девушку и тоже рассмеялся. - Хоть ты тресни, но не стану я сосать у своей музы грудь! - Ну и дурак! - не на шутку разозлилась Катарина. - Инспирация - это вдохновение, балда! - А по-моему, внушение, - уже не так непримиримо, но все же продолжал упрямиться Вадька. - Нет, вдохновение! Твое духовное сношение с Богом... А по большому счету - может, и внушение. Господь внушает тебе гениальные свои идеи и проекты, осеменяет ими твое неразвитое, никудышное, как глинозем, сознание. И часто делает это совершенно напрасно. Ведь ты неблагодарный, ограниченный и без царя в голове! Это ж надо - унитаз со свистком! Такое только ты мог придумать! - А ты лучше, что ли? Приравнять время к продуктам пищеварения! А?... У меня унитаз-фарс получился, а у тебя штучка похлеще - толчок-палач! Так что, Катарина, мы с тобой одного поля ягоды, - философски заключил Ходасевич. Затем весело так глянул по сторонам: - У тебя выпить ничего нет? - Нет... не одного поля, - глядя на Вадьку совершенно серьезными, бледно-зелеными, цвета разведенного виноградного сока, глазами, не согласилась Катарина. - Ты, Ходасевич, уничижительно относишься к вдохновению. - Я мастер. Зачем мастеру вдохновение? - Тогда тебе и муза ни к чему. - Ну, это ты зря! Муза - совсем другое дело. Без нее мне никак нельзя! - Дурачок! А муза что дает тебе? Вдохновение! На то она и муза! - Ну ты сказала! Разве можно назвать вдохновением то, что дает муза? Это все равно что наше Сумское море приравнять к Черному или Балтийскому! Лужу - к морю! Ты понимаешь, о чем я говорю? Разве вдохновеньице, назовем его так, разве вдохновеньице, дарованное музой, может сравниться с тем подъемом, который ощущаешь, когда к тебе неожиданно приходит... Бог? Да, Бог! Как же редко случается со мной такое!... Тебя удивляет, что я вспомнил о Боге? Но вдохновение и в самом деле милость Божья! Лишь Его одного. По сравнению с ним импульсы, которые временами сообщает нам муза, - детский лепет! Ведь музой оборачиваются исключительно земные вещи. Ну, какой пример привести?... Цветущий сад - первое, что сейчас пришло в голову. Он создает поэтическое, ни к чему не обязывающее настроение. Из-под пера как бы невзначай сыплются легкие буквы-лепестки, которым уготовано скорое увядание. А вокруг витает повторяющийся из года в год аромат весеннего сумасшествия!... Банально? А что ты хочешь - музы давно уж превратились в апатичных ведьм и привидения. Поэтому ничего оригинального от них не дождешься!... Или вот другой пример, еще более избитый - женщина, любимая, казалось бы, до конца жизни. Или обреченная тихая осень... вся из себя парадная, как гроб “нового русского”. Да мало ли таких примеров, примеров пришествия к нам музы! Даже великое творчество имеет земные корни. Ну, кроме тех редких случаев, когда кистью или словом управлял Господь. Да... Но вот что еще я хотел сказать. Не случайно, думаю, вдохновение... или, как ты выразилась, инспирация рифмуется с конспирацией. То, что мы очень редко (или вообще никогда!) переживаем, испытав Божью благодать, милость Его, - это большое таинство. Это очень интимно. Мы бережем вдохновение в сердце своем и разуме. Скрываем от приставучих взглядов соглядатаев. А потом беременеем какой-нибудь Его идеей, вытолкнутой на поверхность сознания окрепшим в нас вдохновением. Вынашиваем в себе чудо, ходим с ним по улицам, ложимся спать, обдумываем его, присматриваемся к нему, обратив внутрь себя бездумный, как могло бы показаться со стороны, взгляд. И вот - рожаем. А бывает, роды наступают сразу - бурные, стремительные, вызывающие у нас спазму в горле и слезы на глазах. Будто нетерпячее вдохновение пинком вышибло из нас дитя скоротечного нашего творчества... - Сам придумал или кто надоумил? - остановила Вадькин поток сознания Катарина, внимательно следившая за ним больше даже не взглядом, а полуоткрытым ртом, словно в нем скрывался Катаринин третий глаз. Ходасевич, продолжая сидеть на столе среди керамических поделок, с нарочитой беспечностью раскачивал левой ногой. - А Бог его знает, откуда это из меня поперло! - Но ведь поперло. А ты не смущайся! Мне сподобалось. Пойдем, я тебе кое-что покажу! - Катарина неожиданно спрыгнула со стола и потянула за руку Ходасевича. Они вернулись в большую барную комнату. Стали пересекать ее по диагонали, направляясь к стойке, сверкающей сквозь смрад и завесу дыма стеной из золотых и рубиновых бутылок. Как вдруг Ходасевич поскользнулся на капустном листе! Неуклюже взмахнул левой рукой, при этом правая стремительно спикировала и наверняка врезалась бы в замусоренный пол, если бы не вовремя подоспевшая помощь - Ника умудрилась поймать Вадькину летящую руку и резко потянула на себя. “Тпр-ру, залетная!” - смеясь, прокричала она. Ника была совсем голая, лишь капустный лист прилип к ее женскому естеству. - Спасла, Ника! Теперь я твой должник, - царапнув взглядом по ее безнадежно худому телу, сказал Ходасевич. - Да че там, пустое! Сейчас спасся - завтра будешь драться! - Слушай, Ника, я что-то не пойму. А где твой стриптиз? - дурашливым тоном поинтересовалась Катарина. - Мой стриптиз совсем скис! Том, толстая сорока, унес на хвосте всех моих зрителей! Даже муженек не устоял от соблазна поиметь на халяву деньжат, - сообщив эту новость, Ника решительно махнула рукой, словно раз и навсегда от чего-то отмахивалась. Ходасевич посмотрел в сторону, от которой отмахнулась Ника, и увидел бывшего заказчика. Том с белоснежным пузом, выпиравшим из черного фрака, бодро покачивая фрачьими фалдами, и в самом деле походил на разжиревшую сороку. Он о чем-то без конца трещал-верещал. Но толпе, собравшейся вокруг Тома, никакого дела не было до этого сходства. Все азартно играли в дартс. На карте Сум, приколотой к черной доске (на которой еще оставался виден обрывок надписи мелом: “...льмени - 5,8 грн. ...иво - 2,1 грн. ...роженое - 1,2”), ярко-желтым фломастером были намалеваны пять-шесть неровных кругов, расходящихся вокруг единого центра. Над самым большим кругом пламенела размашистая надпись: “Завоюйте Сумы для Тома!” “На-ка, выкуси!”- пробормотал Ходасевич, но, к сожалению, был вынужден отметить, что большинство собравшихся вокруг Тома не разделяют его, Вадькину, точку зрения. Люди, держа в руках оранжево-красные баночки не то с чернилами, не то с тушью, обмакивали в них пернатые дротики и самозабвенно метали в разрисованную карту, один за другим зарабатывая очки и шальные деньги. Карта, испещренная многочисленными красными потеками, отчего-то вызвала у Ходасевича ассоциацию с распятым телом. Вадька невольно даже перекрестился в душе. На глазах у Ходасевича Том вынул неслабую пачку гривен и протянул ее молодому парню с наголо обритой головой и в рубашке навыпуск, на которой был изображен фрагмент охоты на китов. Том сказал, похлопав парня по плечу (отчего тот вдруг зыркнул недружелюбно на Тома): “Вот стрелок! В одиннадцатый раз подряд завоевывает мне центр!” Вадька инстинктивно потянулся к толпе, глаза его зло заблестели двумя волчатами, но Катарина, хохотнув обычным своим баском, остановила его за руку: “Погоди, у тебя будет возможность настреляться!” Они вошли в коридор, начинавшийся слева от барной стойки. Возле умывальника, под которым стояло ведро с водой, курили две женщины. Та, что была повыше и с рыжей шикарной копной, напомнившей Ходасевичу огненную шевелюру молодой, двадцатилетней давности, Пугачевой, смерила взглядом Катарину и Ходасевича и, когда Катарина взялась за ручку двери, находящейся в торце коридора, предупредила угрожающе: “Туда нельзя!” Катарина даже не обернулась, резко толкнула дверь. Первое, что почувствовал Ходасевич, это духоту. Будто полумрак, наполнивший помещение, поглотил вместе со светом и живительный кислород. Затем Ходасевич различил и звуки - жужжание какого-то насекомого и тихие стоны и всхлипывания. - А ну вон отсюда! - неожиданно рявкнула Катарина. - Нашли, где трахаться! Ходасевич с недоумением посмотрел на Катарину, потом туда, куда был устремлен ее взгляд. В глубине комнаты Вадька разглядел стоявшего к нему спиной мужчину, голого по пояс. Спущенные на пол брюки были похожи на черную лужу, серо-белые ягодицы светились двумя большими зубками чеснока и двигались в однообразном танце. Спину мужчины, чуть выше ягодиц, обхватывали две тонкие ножки. Все это Ходасевич успел рассмотреть за доли секунды. Уже в следующее мгновение, застигнутые врасплох Катарининым окриком, ножки разжали объятия, раздался девичий визг, мужчина нервно отпрянул от любовницы и, резко нагнувшись, натянул брюки. - Какого черта, Катарина! - послышался недовольный и одновременно смущенный его голос. - Василий Иванович?! - вскрикнул Ходасевич - изумлению его не было предела! - Уходите, Сахно. Долюбите свою девочку в другой раз. - А если я сейчас хочу? Мужчина хоть и старый, но так классно е... - с подкупающей порочностью пролепетал девичий голосок. - Пошла прочь, Вансуан! - продолжая злиться, сказала Катарина. Рука ее потянулась к выключателю, но свет Катарина зажигать не спешила - подождала, пока выйдет Сахно и девчушка. Та прошла совсем близко от Ходасевича, обдав его странным ароматом. Точнее... Нет, то, что почувствовал Ходасевич, не было чьим-то запахом, скорее его отсутствием, но все равно осязаемым, чем-то, не поддающимся определению, на удивление горячим, свежим и упругим одновременно. Вадька не разглядел ее лица, но изумился, какою маленькой и миниатюрной оказалась юная шлюшка. И нездешней, невесть как занесенной в эти края. - Такое странное имя - Вансуан. Ты знаешь ее, Катарина? В ответ Катарина промолчала, лишь цыкнула недовольно и наконец зажгла свет. Ходасевич увидел стол, на котором минуту назад занимались любовью, и то, что он принял за жужжание насекомого, - вентилятор. Он стоял на столе и был повернут таким образом, что его лопасти вращались параллельно крышке стола. Вентилятор работал, видимо, на самых малых оборотах; в глаза Ходасевичу бросился диск, установленный прямо на вращающихся лопастях. Он подошел к столу и наклонился над вентилятором, и тут увидел композицию из керамики. Композиция находилась в тени (поэтому Вадька не сразу ее и заметил), падавшей от большой желтой вазы, стоявшей здесь же рядом, и располагалась на стопке книг. Она представляла собой хоккейного вратаря, защищающего ворота. Вратарем была нежно-белая керамическая девушка, стоящая на роликовых коньках, волосы у нее развевались, будто от потока воздуха, разгоняемого вентилятором. В одной руке девушка-вратарь держала клюшку, в другой, вместо положенной перчатки-ловушки - сердце. “А сердце-то деревянное”, - заметил Ходасевич. Также он обратил внимание на то, что странная композиция размещалась на одном уровне с вращающимся диском. Все это время, пока Вадька изучал керамическую несуразицу, Катарина не проронила ни слова. - А от кого она защищается? - спросил наконец Ходасевич. - От него, - Катарина нажала кнопку на корпусе вентилятора, и лопасти перестали вращаться. А вместе с ними и диск. Только сейчас Вадька увидел необыкновенную фигурку, стоявшую на краю диска. Фигурка замерла как раз напротив девушки-вратаря. Это был юноша с миниатюрными крылышками за спиной, луком в руках и такими же, как у вратаря, роликами на ногах. Выражение у летящего к воротам юноши было возбужденно-свирепым, его лук нацелен на нежного вратаря. - Ну, познакомь с ним, - попросил Ходасевич. - Неужели не узнал? Это же Купидон! Он же Амур, он же Эрос. - А чего у него рожа такая злая? И эти ролики... Что, крылышки хиленькие? - Да меня тошнит от классического Эроса - златокрылого, златоволосого, эдакого капризненького мальца-сорванца! Тьфу! - неожиданно взорвалась Катарина... Потом, уже спокойней, продолжила: - Мне, Вадик, гораздо ближе имидж Эроса, созданный древним пиаровцем Платоном. Ты знаком с платоновской версией? Ну, тогда я напомню. Выдумщик-грек представил Эроса не как традиционное божество, а как шустрого демона, дитя невозможного брака. Ты догадываешься, о чьем браке я говорю?... Ну, подумай! - Да мало ли бездельников восседало на Олимпе! - При чем тут боги? Я о союзе Бедности и Богатства! - Во как?! - Да. Согласно Платону, яркая парочка зачала невыносимого малыша в день рождения Афродиты... Кстати, по другой версии, мамой Эроса была именно прекрасная Афродита, а отцом - ее кровожадный муженек, бог войны Арес. Думаю, не надо объяснять, что своим дурным характером крылатый красавчик был обязан отцовским генам. Неслучайно, Аполлоний Родосский считал Эроса чересчур хитрожопым и жестокосердным. Эрос Родосского прямо-таки преследовал несчастную мать, безобразничал, доставал как только мог и помыкал Афродитой... - Погоди, так на воротах стоит не вратарь, а Афродита? - перебил ошеломленный Ходасевич. - Какой ты догадливый! Может быть... Однако вернемся к платоновскому Купидону, или Эросу - как тебе больше нравится. Эрос - сын еще тех типчиков, по идее, несовместимых друг с другом, - унаследовал от бессмертных родителей неутолимую жажду обладания, солдатскую отвагу, стойкость и... Ну, как ты думаешь, чем еще наградили его старики? - Чем? Луком со стрелами. И куриными крылышками. - Не-а. Бездомностью! Ведь там, где начинается домашний очаг, кончается любовь. Вот мой Эрос и катается на роликах да от злости постреливает в кого ни попадя. Да, и поныне сорванцу негде приютиться... Ну, как тебе история? - Да-а. После нее долго не захочется подставлять свое сердце под стрелы Эроса. - Ну, это ты напрасно! Стрелы у негодяя, как шприцы, одноразовые. Так что СПИДом не заразят. Одной любовью... Вадик, ты ничего странного не находишь в луке?... А ты приглядись! Ходасевич глянул внимательно. В вытянутой левой руке Эрос держал грубовато вылепленный (под стать своему быковатому облику) боевой лук эллинов. Правой, сжимая стрелу - обыкновенную швейную иглу, демон любви натянул что есть силы (так, по крайней мере, чувствовалось по напряженной мимике глиняного Эроса и его вздувшимся мускулам, которые удалось передать Катарине) тетиву из капроновой лески. - Ну и что? - пожал плечами Ходасевич. - Эрос твой мне не симпатичен, и, честно говоря, мне было бы жаль, если б его стрела попала в деревянное сердце Афродиты. Слава Богу, этот уродец не воплотит свой мерзкий замысел! - Ах, вот как?! - воскликнула Катарина и быстро ударила - Ходасевич не уследил чем - по правой руке атакующего Эроса. Рука демона беззвучно обломилась, в ту же секунду лук распрямился и выпустил стрелу. Бах! Иголка воткнулась в деревянное сердце Афродиты-вратаря! - Во как! Ну и что ты хочешь этим сказать? - А ты не понял? - Ну, испортила фигурку. Правда, невелика ей цена. - И все?... А лук? Я повторяю: лук не показался тебе странным? - А что в нем странного? Я такой с закрытыми глазами слеплю. - Да неужели! Такой, чтобы мог... распрямиться? - Распрямиться? - повторил Ходасевич, затем до него дошло. - А-а! Так лук не глиняный! - Еще какой глиняный! Вот, гляди, - Катарина опять резко ударила, на этот раз по левой руке Эроса, и, обезоружив несчастного демона, протянула крошечный лук Ходасевичу. Вадька осторожно взял его двумя пальцами. - Не бойся, дурачок. Попробуй его согнуть. Ходасевич согнул лук, потом, удерживая за один конец, дал ему распрямиться. Лук сделал это почти мгновенно! - А теперь дай сюда! - Катарина забрала лук и с силой швырнула его об пол. Дзыньк! - и лук разлетелся бы на половинки, если бы не леска. - Ты что наделала, ненормальная! Решила все разломать?! Вылитый бог войны! - Не кричи. Посмотри на осколки лука повнимательней! - подняв с пола останки лука, Катарина протянула их Вадьке. - Ну, что скажешь, Фома неверующий? Ходасевич ответил не сразу, минут пять, поднеся к носу, изучал осколки, даже попробовал один на зуб. Затем его прорвало: - Не может быть! Но я все равно отказываюсь в это верить! Гибкой керамики не существует! Что бы ты мне не говорила! Катарина расхохоталась: - Да я молчу, молчу! - Ничего не понимаю! - продолжал изумляться Ходасевич. - В самом деле керамика! Но как?! Катарина - ты гений! Поделись секретом! - Я не гений, Вадик, а мастер. Мастер с большой буквы, - совершенно серьезно заявила Катарина. - Я открыла состав глины, которая приобретает просто фантастическую упругость даже без обжига в муфельной печи! - Помолчав, вдруг предложила: - Знаешь, я готова рискнуть. И посвятить тебя в Мастера. А ты? - Что я? - не понял Ходасевич. - Ты готов рискнуть? - Да хоть сейчас! - едва ли не вскричал Вадька. - Ну, тогда поехали. Тусовке все равно нет дела до нас.
© Павел Парфин, 2003 |