Издателство
:. Издателство LiterNet  Електронни книги: Условия за публикуване
Медии
:. Електронно списание LiterNet  Електронно списание: Условия за публикуване
:. Електронно списание БЕЛ
:. Културни новини   Kултурни новини: условия за публикуване  Новини за култура: RSS абонамент!  Новини за култура във Facebook!  Новини за култура в Туитър
:. Книгомрежа  Анотации на нови книги: RSS абонамент!
Каталози
:. По дати : Октомври  Издателство & списание LiterNet - абонамент за нови публикации  Нови публикации на LiterNet във Facebook!  Нови публикации на LiterNet в Twitter!
:. Електронни книги
:. Раздели / Рубрики
:. Автори
:. Критика за авторите
Книжарници
:. Книжен пазар  Книжарница за стари книги Книжен пазар: нови книги  Стари и антикварни книги от Книжен пазар във Facebook Нови публикации на Книжен пазар в Twitter!
:. Книгосвят: сравни цени  Среавни цени с Книгосвят във Facebook!
:. Книги втора ръка  Книги за четене Варна
:. Bücher Amazon
:. Amazon Livres
Магазини и продукти
:. Fantasy & Science Fiction
:. Littérature sentimentale
Ресурси
:. Каталог за култура
:. Артзона
:. Образование по БЕЛ
За нас
:. Всичко за LiterNet
Настройки: Разшири Стесни | Уголеми Умали | Потъмни | Стандартни

ДЕРЖАВИН1 - ПУШКИН - ТЮТЧЕВ2 И РУССКАЯ ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ*

Пётр Бицилли

web | Салимбене и Пушкин

Три русских поэта, великих поэта, стояли близко к источнику русской власти. Каждый из них, по-своему, желал поэзией служить и содействовать этой власти. Каждый по-своему, выразил в поэзии свое отношение к ней и к русской государственности вообще. Связанные друг с другом хронологической и историко-литературной преемственностью, они с указанной точки зрения образуют вместе одно историческое явление. Но всякое историческое явление есть не однородная вещь, а процесс, проходящий известные стадии. Эти стадии здесь соответствуют трем поэтическим индивидуальностям. Индивидуальность же поэта - в силу определения - неделима. Нельзя понять явление, которое, мы избрали предметом исследования, не выяснив взаимоотношения трех названных творческих индивидуальностей всесторонне. Для Пушкина и Державина это до сих пор, насколько мне известно, почти совсем не было сделано. Этим оправдываются первые §§ предлагаемой работы, имеющие назначением подвести читателя к ее главной теме.

 

І.

По своему историческому воспитанию Пушкин и Державин принадлежали к двум различным школам. „Вторым” языком Державина был немецкий, слабо известный Пушкину, воспитанному на французском. Учителями Державина были немецкие одописцы школы „барокко”. Учителями Пушкина до Байрона - Вольтер и Парни3. Один из новейших исследователей, Л. Пумпянский4, в статье Поэзия Ф. И. Тютчева, задается вопросом, „почему Пушкин не воспринял наследия великолепного колористического барокко державинской школы”, - так же как и ее другого наследия - „акустицизма”, т.е. „трактовки звуковых тем”, - и не находит ответа. Недоумение автора усугубляется еще тем обстоятельством, что к „акустицизму” Пушкин все же позднее обратился: сначала в Обвале, а потом и в М[едном] всаднике („акустика погони”). Можно было бы прибавить к этому, что в М[едном] всадн[ике] Пушкин, чуть ли не единственный раз, использовал и „колоризм” державинской школы5. Ничего загадочного тут нет. Развитие поэзии не следует себе представлять как постепенное накопление „красот”. „Бескрасочность” и „беззвучность” поэзии Пушкина обусловлены, надо полагать, особенностями его видения мира6, которое, вероятно, в свою очередь, по крайней мере отчасти, обуславливалось его выучкой у поэтов, ничего общего с одописцами „барокко” не имевших. Если в М[едном] вс[аднике] Пушкин все же „вернулся к Державину”, то потому, что как заметил и сам Л. Пумпянский, он имел здесь дело с темой, в известном отношении „державинской”. В общем поэзия Пушкина - реакция против „державинского”, „барочного” стиля, что и было понято современниками:

во вкусе медленном, немецком,
отвадь меня низать мой стих, -

просит Я. Н. Толстой7 Пушкина8.

Однако, идя от французов XVIII в. к созданию своего собственного поэтического стиля, Пушкин все же должен был как-то преодолеть в себе Державина. В ранней молодости он был под сильным влиянием последнего - и не удивительно: что он мог в то время противопоставить в себе обаянию Державина? В лицейских стихотворениях нередки случаи простого подражания Державину. Они бросаются в глаза и отмечены Гротом9 и Л. Майковым10 в примечаниях к академическим изданиям обоих поэтов. Державин тогда вводил его в мировую поэзию: „чувствительный Гораций” являлся к нему вместе с Державиным (Городок). Анакреон - тоже. В зрелую пору творчества следы чтения Державина у него остались и обнаруживаются в ряде реминисценций, „плагиатов”, как их называл Гершензон, по всей вероятности бессознательных11: „что было, то не придет вспять” (На смерть Нарышкина)12. Ср. Цыганы: „что было, то не будет вновь”. „Словом: видел ли картины, непостижимые уму”? (Хариты)13. Ср. [Жил на свете] рыцарь бедный...: „он имел одно виденье, непостижное уму”. „Вот тот летит, что, строя лиру, языком сердца говорил”14. Ср. Друзьям: „языком сердца говорю”. „Скользим мы бездны на краю” (На смерть князя Мещерского). Ср. „Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю...”15. „Где должно действовать умом, он только хлопает ушами” (Вельможа). Ср. Посл[ание] к цензору: „Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами...”. „Идет (Суворов16) в веселии геройском и тихим манием руки... сзывает вкруг себя полки” (На переход Альпийск[их] гор). Ср. Полтава: „Вдруг слабым манием руки на русских двинул он полки”. В Полтаве же находим двойную реминисценцию: из цитированной оды („идет, одет ночным туманом, по безднам страшный исполин: за ним летит в доспехе рдяном вослед младой птенец орлин”) и из Оды на отбытие в[еликих] князей Ник[олая] П[авловича] и Мих[аила] П[авловича] к армии, 1814 („птенцы, спорхнувшие с гнезда полсветного Петрова дома...”). У Пушкина: „За ним вослед неслись толпой сии птенцы гнезда Петрова”. Пушкинский прием изображения появления Петра: „идет” и т.д. является тоже реминисценцией из первой оды. Характерно, что в столь родственном Полтаве и по сюжету, и по стилю М[едном] всаднике находим реминисценции из Водопада, находящегося в стилистическом сродстве с только что названной одой: „На темном взоре и челе сидит глубока дума в мгле!”. Ср. „Ужасен он в окрестной мгле! Какая дума на челе!” и т.д. „Жизнь есть небес мгновенный дар; устрой ее себе к покою...” (На смерть кн[язя] Мещерского). Ср. На выздоровление Лукулла:

Так жизнь тебе возвращена
Со всею прелестью своею;
Смотри: бесценный дар она;
умей же пользоваться ею...

Державинскому „мгновенный” соответствует у Пушкина „бесценный” - нередкий у Пушкина случай звуковой реминисценции, сочетающейся со смысловой, а, может быть, и вызывающей последнюю. Рифмические реминисценции порой влекут за собой у Пушкина реминисценции мотивов: „И самые забавы, и самая любовь, наукой были славы и к подвигам жгли кровь” (Описание торжества в доме кн. Потемкина17). Ср. Демон: „Когда возвышенные чувства, свобода, слава и любовь, и вдохновенные искусства так сильно волновали кровь...”. В одном случае Пушкин приходит к Державину путем более сложных ассоциаций: он вспоминает свою юность в Царском селе, те дни, когда в садах лицея он безмятежно „расцветал”, и в его воображении встает картина из державинской Прогулки в Сарском селе: „В прекрасный майский день, в час ясныя погоды... при гласе лебедей... мы, в лодочке катаясь, гуляли в озерке...”. И его собственное воспоминание облекается в символы, навеянные этой реминисценцией: „весной, при криках лебединых, являться муза стала мне”. В другом случае сходное настроение вызывает реминисценцию размера и отчасти символики: державинская Зима несомненно явилась для Пушкина исходной точкой в создании Зимнего вечера:

Что ты, муза, так печальна,
Пригорюнившись сидишь?
Сквозь окошечка хрустальна,
Склоча волосы, глядишь...

Ср.: „Что же ты, моя старушка (в которой Пушкин олицетворял свою музу), присмирела у окна? ”. Ср. также конец обоих стихотворений:

Между тем к нам, Вельяминов,
Ты прийди, хотя согбен,
Огнь разложим средь каминов,
Милых сердцу соберем;
И под арфой тихогласной,
Наливая алый сок,
Воспоем наш хлад прекрасный:
Дай зиме здоровье Бог!

Ср.: „Выпьем, добрая подружка” и т.д.

Равным образом, ода На возвращение [графа] Зубова18 из Персии послужила исходной точкой для пушкинского Кавказа:

О юный вождь! сверша походы,
Прошел ты с воинством Кавказ,
Зрел ужасы, красы природы:
Как с ребр там страшных гор лиясь,
Ревут в мрак бездн сердиты реки;
Как с чел их с грохотом снега
Падут, лежавши целы веки;
Как серны, вниз склопив рога,
Зрят в мгле спокойно под собою
Рожденье молний и громов.

В Кавказе - та же точка, с которой изображается горный пейзаж: с горных высот: „Кавказ подо мною... Отселе я вижу потоков рожденье и первое грозных обвалов движение. Здесь тучи смиренно идут подо мной” и т.д.19 Картину наступления зимы в Осени во время осады Очакова („Борей на Осень хмурит брови и Зиму с Севера зовет” и т.д.), Грот правильно сближает с Евг[ением] Он[егиным] XII, строфы 29-30 („Уж небо осенью дышало” и т.д.). Но он не сделал еще одного сопоставления: с песней Председателя из Пира во время чумы:

Идет седая чародейка,
Косматым машет рукавом,
и снег, и мраз, и иней сыплет...

Когда могущая зима,
Как бодрый вождь, ведет сама
На нас косматые дружины
Своих морозов и снегов...

Форма Пира Петра Великого внушена началом Шествия по Волхову Российской Амфитриты:

Что сияет от заката
В полнощь полудневный свет?
Средь багряна сткляна злата
Кто по Волхову плывет?
Посидон ли с Амфитритой
Озирает ход то рек?...
Иль Прекраса перевозит
В Выбутск Игоря в ладье?...
Нет - не древних див картина
Удивляет смертных взгляд:
Шествует Екатерина20
Со Георгом в Петроград.

Гениальное изображение того, как зарождается вдохновение (в Осени), навеяно Благодарностью Фелице:

Когда поверх струистой влаги
Благоприятный дунет ветр,
Попутны вострепещут флаги
И ляжет между водных недр
За кораблем сребро грядою, -
Тогда испустят глас певцы
И с восхищенною душою
вселенной полетят в концы.
Когда небесный возгорится
В пиите огнь, он будет петь...

Ср.: „И мысли в голове волнуются в отваге, и рифмы легкие навстречу им бегут... Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге...” и т.д.

Сделанные сопоставления, конечно, не исчерпывают вопроса о влиянии Державина на П[ушки]на. Следовало бы заняться, с этой точки зрения, пушкинской символикой, рифмами, вообще, словарем21. Пока ограничусь еще одним примером - весьма показательным.

 

II.

Если не ошибаюсь, „пушкинисты” до сих пор как-то мало занимались одним из самых таинственных стихотворений Пушкина -Заклинанием22. О нем писал Гершензон, развивший довольно фантастическую теорию о „примитивизме” представлений П[ушки]на о загробной жизни, что он склонен был относить насчет „африканского” происхождения поэта. В таком случае, пришлось бы отыскивать „негров безобразных” в числе предков целого ряда поэтов, современных П[ушки]ну, ибо Заклинание по своему мотиву стоит далеко не особняком в русской и европейской поэзии той поры. Брюсов в примечании к Закл[инанию] в своем издании П[ушки]на23, называет это стихотворение „подражанием” Заклинанию Барри Корнуолла24. Это верно, но это еще не исчерпывает вопроса. На первый взгляд сходство между пушкинским стихотворением и An Invocation Б. Корнуолла действительно велико. Оба „заклинания” произносятся т[ак] сказ[ать] условно (If, at this dim and silent hour, Spirits have a power To wander from their homes of light... Come thou, the lost Marcelia...25), оба „заклинания” просят тень любимой облечься в какой угодно вид (Or be thou like a daemon thing, Or shadow lovering, Or like the bloody shape26 и т.д.). И все же оба Заклинания - совершенно различные произведения. Сжатое, намеренно жутко безобразное, „призрачное” стихотворение П[ушки]на неизмеримо выше, в художественном отношении, своего „чувствительного”, растянутого, вялого, олеографически „отчетливого” образца. „Список” лучше „оригинала”. Но это еще не все. В оригинале все очень просто и все „само собой разумеется”. Поэт собирается побеседовать с Марчеллой, конечно, о предметах, имеющих отношение к ее новому местопребыванию, и получить от нее ряд интересующих его сведений. Вот этого-то как раз и не хочет Пушкин. „Зову тебя не для того...” Это - как-бы ответ английскому стихотворцу. Заклинание - своего рода обратная пародия на An Invocation. Вместо Корнуолловой Марчеллы (Marcelia) у П[ушки]на стоит другое имя - Лейла. То или иное „поэтическое” имя иногда является у П[ушки]на скрытым указанием на источник27. „Лейла” подводит нас к окончанию Гяура, где герою является призрак Лейлы. И действительно, по напряженной страстности переживания смерти любимой женщины, Заклинание стоит гораздо ближе к байроновским строкам, нежели к „пьесе” Барри Корнуолла28.

Различные „заклинания”, вызывание духов, были в моде в поэзии того времени. Эта мода была создана двоякого рода увлечением: во-первых, оккультными „науками”, во-вторых, фольклором. Кроме Б. Корнуолла и Байрона29, у Пушкина могли быть - и были - и другие источники. Заклинание, через юношеское стихотворение К молодой вдове, приводит к Le Revenant Парни, точнее - к переводу Батюшкова (Привидение)30:

... из могилы
Если можно воскресать,
Я не стану, друг мой милый,
Как мертвец тебя пугать (ср. „как ужасное видение”)...
Нет, по смерти, невидимкой
Буду вкруг тебя летать...
Стану всюду развевать
Легким уст прикосновеньем

Как зефира дуновеньем (приди... как легкий луч иль дуновенье)...

Тонкий запах свежих роз...

Отличие Заклинания от окончания Гяура и от [Le] Revenant в том, что у Байрона призрак Лейлы сам является герою; в стихотворении Парни поэт обещает своей возлюбленной, что он явится к ней. В Заклинании поэт вызывает „Лейлу”. В этом отношении пушкинское стихотворение стоит ближе к An Invocation, но также и к державинскому Призыванию и явлению Плениры:

Приди ко мне, Пленира,
В блистании луны,
В дыхании зефира,
Во мраке тишины.
Приди в подобьи тени,
В мечте иль легком сне,
И, седши на колени,
Прижмися к сердцу мне...

Сходство символики очевидно. Как и Пушкин, Державин не представляет себе заранее, как, в какой форме осуществится „явление” умершей возлюбленной. Стихотворение Державина навеяно действительным переживанием. На другой день после смерти Плениры31 он почувствовал в утреннем полусне то, что рассказано им во второй половине стихотворения:

Я вижу: ты в тумане
Течешь ко мне рекой!
Пленира на диване
Простерлась надо мной,
И легким осязаньем
Уст сладостных твоих,
Как ветерок дыханьем,
В объятиях своих
Меня ты утешаешь
И шепчешь нежно в слух...

Замечательно, что и державинское стихотворение тоже так близко напоминает Le Revenant, что трудно удержаться от предположения о зависимости - и именно от подлинника, т.к. перевод Батюшкова появился только в 1810 г., а Призываниe [и явление Плениры] написано в год кончины Плениры (1794). Приведу наиболее показательные места:

Si du sein de la nuit profonde
on peut revenir en ce monde,
je viendrai, n’en doutez pas...
Souvent du zéphyr le plus doux
je prendrai l’haleine insensible...
Quand je reverrai les attraits
qu’effleura ma main caressante,
ma voix amoureuse et touchante
pourra murmurer les regrets...32

В молодости Державин совершенно не знал французского языка. Впоследствии он немного научился ему. В том, что он был в состоянии понять такого легкого автора, как Парни, нет ничего невозможного. Перевел же он Цирцею Ж. Ж. Руссо. Отношение Державина к французской поэзии аналогично отношению Пушкина к немецкой: отдаленное и случайное знакомство, не - абсолютное незнание.

Имея все это в виду, можем восстановить поэтический генезис Заклинания приблизительно следующим образом. Исходной точкой для Пушкина послужили, с одной стороны, An Invocation, с другой, как и для Державина, Le Revenant; с Parny Пушкин был связан все же теснее нежели с Державиным. Но Parny привел его к Державину. В отношении символики не An Invocation и не Le Revenant, но именно Призывание [и явление] Плениры было главным источником Заклинания. Но, взяв от Барри Корнуолла и от Державина то, что ему было нужно, Пушкин затем уже бросает их и обращается от них к Байрону. По эмоциональному тону, по художественной идее, Заклинание и Призывание [и явление] Плениры, при всем их внешнем сходстве, совершенно различные произвeдения, так же, как Заклинание и An Invocation. Призывание [и явление] Плениры столь же характерно для Державина, как Заклинание для Пушкина. Чем кончается Призывание [и явление] Плениры? В конце первой строфы автор жалуется, что со смертью Плениры он утратил половину своей души. И вот Пленира дает ему совет: „Миленой половину займи души твоей”. Этому совету Державин, как известно, скоро и последовал. Призывание и явление Плениры написано тогда, когда сватовство к Д. А. Дьяковой33 уже состоялось. То, что было пережито Державиным сейчас после смерти жены, он использовал особым образом, выведя жену в качестве посредницы в его сватовстве к будущей второй. Стихотворение и написано в приличествующей радостному семейному событию „куплетной” форме34.

Характерен также веселый, праздничный размер - трехстопный ямб. Куплетная форма Заклинания (не подсказана ли и эта черта [Призыванием и явлением] Плениры?), с повторением в конце каждой строфы возгласов: „сюда, сюда!”, имеет, очевидно, совершенно иное символическое значение: она внутренне обусловлена здесь тем, что стихотворение это есть именно заклинание, что в нем присутствует начало волхвования, ворожбы (ср. Талисман). Безнадежногорестный, „байронический” тон заклинания „Лейлы” до такой степени контрастирует с семейно-идиллическим тоном Призывания [и явления] Плениры, что это пушкинское стихотворение кажется таким же поэтическим ответом державинскому, каким К молодой вдове является по отношению к Привидению, своего рода обратной пародией на державинское (как и, - мы видели это - на Корнуоллово).

Это своеобразное пародирование, когда „пародия” звучит внушительней и глубже, чем пародируемое, обусловлено в данном случае коренными различиями обеих форм видения мира - пушкинской и державинской. Державин - „наивный реалист”. Были и у него философские раздумия и искреннее религиозное чувство и жажда бессмертия, но непосредственное ощущение „второго плана бытия” ему совершенно чуждо. Есть что-то уже не „барочное”, но восточное, что-то от „мурзы Багрима” и от сказок Шехеразады, в его упоении материей, в его переживании мира, как совокупности плотных и косных „вещей” (с чем, несомненно, связан и его „колоризм”), в его вере в материальное, вещественное. Он весь - „по сю сторону” бытия. Перед Смертью он становится в тупик, - как ребенок. Всего меньше его заботят „тайны гроба” - тут он просто недоумевает перед разительным контрастом: „Где стол был яств, там гроб стоит...; Сын роскоши, прохлад и нег, Куда, Мещерский! ты сокрылся?; Где ж он? - Он там. - Где там? - Не знаем”. Но это нисколько не обесценивает в его глазах прелестей жизни: „Жизнь есть небес мгновенный дар; устрой ее себе к покою...”35. И Пушкин саркастически пародирует это пожелание в коварном совете Лукуллу провести С. С. Уварова36, обзаведясь наследником:

Так, жизнь тебе возвращена
Со всею прелестью своею;
Смотри: бесценный дар она;
Умей же пользоваться ею;
Укрась ее; года летят,
Пора! Введи в свои чертоги
Жену красавицу - и боги
Ваш брак благословят.37

Погружение в „вещественность” дало Державину истинное счастье. Подобно Пушкину, и он тяготился порочным двором царей (Деревня написана еще в державинском стиле) и его душа просила покоя; но он действительно обрел его. Его совершеннейшее произведение, самое вдохновенное и самое мудрое - Евгению. Жизнь Званская. Врядь ли бы он понял самые затаенные, самые трагические переживания и думы Пушкина, те, которые дали начало Воспоминанию, монологу Скупого Рыцаря, Песне Председателя38 и Не дай мне Бог сойти с ума...

 

ІІІ.

Мы видим, что Памятник отнюдь не является единственным примером использования державинского образца у Пушкина. В известном отношении этот пример даже наименее характерен. Здесь нет элементов „обратной пародии”, ибо и в образце тон уже взят до некоторой степени созвучный пушкинскому. Общий прием, каким Пушкин приспособляет державинский материал для своего творчества, может быть охарактеризован так: Пушкин разгружает его от избытка „вещественности”, упрощает и, в известном смысле, „обедняет” его39; вместе с этим углубляет настроение и, наконец, прибавляет каплю своего душевного „яда”, вносит в безмятежный державинский мир тревогу. В первом отношении Памятник составляет исключение. Это понятно, ибо и у Державина в данном случае отсутствуют его обычные стилистические черты. Державинский Памятник, в отличие от прочих его произведений безóбразен, бескрасочен и беззвучен. Любопытно, что в прочих отношениях Пушкин, перерабатывая здесь Державина, идет дальше его в пользовании приемами державинского же стиля: в пушкинском Памятнике больше славянизмов, торжественных, „высокопарных” речений, нежели в державинском. Стилистически пушкинский Памятник ближе к Лебедю и к Ласточке, нежели к своему прямому образцу:

Душа моя! гостья ты мира:
Не ты ли перната сия? -
Воспой же бессмертие, лира!
Восстану, восстану и я...

(Ласточка)

Вот тот летит, что, строя лиру,
Языком сердца говорил,
И, проповедуя мир миру,
себя всех счастьем веселил.

(Лебедь)

Ср.: „душа в заветной лире” и т.д. Возможно, что по ассоциации отсюда же попало в Памятник, - в измененном значении - и эмфатическое „всяк сущий в ней язык”, вместо простого „в народах неисчетных”, как у Державина. Это усиление пафоса, это повышение тона имеет у Пушкина особое значение. Формально державинский Памятник „логичнее” пушкинского. Перечислив свои права на бессмертие, поэт сам возлагает на себя венец40, и этим „апофеозом” заканчивает стихотворение. Пушкин „отвечает” Державину: его муза „не требует” венца. Тон, у Державина постепенно повышающийся, у Пушкина постепенно падает (следует заметить исчезновение славянизмов к концу стихотворения). Слова, выражающие горацианское презрение к „черни”, отнесены на последний стих: „и не оспаривай глупца”. Ср. у Державина:

О Муза! возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой неторопливой,
Чело твое зарей бессмертия венчай.

Пушкин даже не говорит о „презрении”. Просто - „не оспаривай глупца”. Его муза уже выше страстей, „выше всех желаний”. Это - трагическая автаркия Скупого Рыцаря. Вот она, эта капля яду, неведомого Державину. Гершензон имел некоторые основания заподозрить иронию в 4-ой строфе. Но его толкование чересчур упрощенно. Смеяться над своей деятельностью „пустынного сеятеля свободы” Пушкину не приходило в голову41. Специфический пушкинский „яд”, особая горечь, которой пропитан Памятник, заключается вовсе не в том, что торжественное всенародное признание поэта основано на недоразумении, как толкует Гершензон, что его слава у „глупцов” основана на чем-то ином, нежели его слава у „пиитов”; но в том, что и этой славы ему не нужно.

Это не мешает ему выдвинуть свой „титул” на бессмертие с такой же убежденностью, как это сделали Гораций и Державин. И в том, как он это сделал, заключается опять „ответ” - и притом весьма принципиального свойства - Державину:

... первый я дерзнул (заявляет Державин) в забавном русском слоге,
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о Боге
И истину царям с улыбкой говорить.

Речь идет, конечно, далеко не об одной лишь стилистической реформе, но и о том, что „улыбка” прикрывала подчас у него истины, царям мало приятные. Пушкин идет дальше. Весьма вероятно, что, как догадываются некоторые исследователи, „чувства добрые”, это - те „bons sentiments”, выраженные в Деревне, за которые велел его благодарить Александр I42. Но о царях в Памятнике нет уже речи. Пушкин гордится тем, что эти чувства добрые он возбуждал в народе. Более того: несомненно с умыслом горацианско-державинские, чисто риторические „пирамиды” заменены александрийским столпом. Поэт перерос своего венценосного преследователя. Так, парафразируя Державина, намеренно удерживая его построение, следуя за Державиным стих за стихом, внося лишь незначительные изменения, Пушкин бесконечно углубляет содержание своего образца43.

 

IV.

Пушкин знал, что делал, когда, подводя итог своего поэтического пути, избрал для этого, в качестве формы, парафразу соответствующего произведения Державина. Медлительная эпопея личной жизни Державина уже как-то предвосхищает стремительно разыгравшуюся трагедию пушкинской судьбы. Первый был признанным российским Пиндаром, второй, Овидий при одном Цезаре, искренно стремился к тому, чтобы явиться Горацием при его преемнике. Раньше Пушкина, Державин мечтал о благодетельной роли певца, приближенного к престолу, старался напоминать сильным мира о „святой добродетели” и „священной справедливости” (постоянные его выражения), о Всевышнем, судящем царей, как своих рабов; был, как поэт, таким же бельмом на глазу „вельмож”, каким он был в качестве сенатора и генерал-прокурора; пребывал хронически в том фальшивом положении, в которое попал при Николае44 Пушкин, подобно Пушкину, познакомился (при Павле45) с приятностями высочайшей цензуры и, подобно Пушкину, был вынужден убедиться в неосуществимости своей попытки при помощи „лиры” облагородить суровую и бездушную русскую государственность. Его борьба за свои права божественного избранника и просто за свое достоинство человека трогательна. Его падения - редки и несущественны, и он искупил их прямодушием, с каким он сознавался в них46. Он писал оды Зубову и Павлу Петровичу, - Пушкин не „пел” Бенкендорфа47, да последнего бы никакая ода не проняла: но после расправы с декабристами, убоявшись быть заподозренным в неблагодарности, которая „хуже либерализма”, он все же выразил „надежду славы и добра” и уверял - старался и себя уверить - что глядит вперед без боязни. В этом „державинском” положении он не случайно вспомнил о своем предшественнике, когда доказывал „друзьям”, что он не льстец и что он слагает царю свободные хвалы: „языком сердца говорю”48 - повторил он стих из Лебедя.

Своей деятельности гражданина Державин не отделял от своего поэтического подвига. В первой ему рано пришлось разочароваться:

Что обо мне расскажет слава,
Коль я безвестну жизнь веду?
Не спас от гибели я царства,
Царей на трон не возводил... [...]
И защитить не мог закона [...].49

Каждый раз, когда он пытался сделать последнее, он наталкивался на то, что с предельной символической выразительностью сказалось в одном случае, когда он уговаривал Александра отказаться от противозаконного распоряжения: „ведь я самодержавец”, возразил ему царь. „Либералом” Державин не был, конечно, никогда; но он пережил пугачевщину, столь приковывавшую к себе внимание Пушкина, и проблема „русского бунта” представлялась и его сознанию. В рукописи Колесницы, написанной по поводу Французской революции (1793), есть такие, перечеркнутые им, заключительные стихи:

О вы, венчанные возницы,
Бразды держащие в руках,
И вы, царств славных колесницы
Носящи иа своих плечах!
Учитесь из сего примеру
Царями, поданными быть,
Блюсти законы, нравы, веру
И мудрости стезей ходить.
Учитесь, знайте: бунт народный,
Как искра, чернь сперва горит,
Потом лиет пожара волны,
Которых берег небом скрыт.

В своей духовной власти российского Пиндара и Тиртея он разочаровался едва ли не еще раньше. Он начал с того, что в „восторге” пел Фелицу и, изображая ее - совершенно искренно - воплощением всех добродетелей, открывал себе возможность „наставлять” ее приближенных. Ободренный успехом у „Фелицы” своей первой оды к ней, он пытался укрыться за авторитет самой монархини: сама Фелица требует от Мурзы внять „страшным истинам”:

                          ...Когда
Поэзия не сумасбродство,
Но вышний дар богов, - тогда
Сей вышний дар богов лишь к чести
И к поученью их путей
Быть должен обращен...50

Пушкин, снова скрыто полемизируя с Державиным, уже влагает подобное требование в уста „черни” и дает свой ответ, по пессимизму оставляющий далеко за собой державинское разочарование.

Но не в „бичевании пороков” полагал Державин свое главное поэтическое назначение. Основным двигателем его поэзии был „восторг”. И вот тут-то его постигло самое горькое его разочарование. Познакомившись лично с Екатериной51, он пришел к убеждению, что „сия мудрая и сильная государыня... в суждении строгого потомства не удержит на вечность имя Великой...” (Записки, Ак. изд. 1876 г., VI, стр. 669). „Восторг” сразу же покинул его: „ибо издалека те предметы, которые ему казались божественными, и приводили дух его в воспламенение, явились ему, при приближении ко двору, весьма человеческими и недостойными великой Екатерины, то и охладел так его дух, что он почти ничего не мог написать горячим чистым сердцем в похвалу ее” (ibid. 626). Екатерина „неоднократно прашивала его, чтобы он писал вроде оды Фелицы. Он ей обещал и несколько раз принимался, запираясь по неделе дома; но ничего написать не мог, не будучи возбужден каким-либо патриотическим славным подвигом” (ibid. 606).

Здоровая натура Державина не терпела пессимизма. И отказаться от поэзии было не в его силах. Но в то же время и свойство его поэтического дара и его поэтическая подготовка были таковы, что „петь” он мог, только будучи в „восторге”. Выход был найден без труда. Если была утрачена Фелица, то оставались Пленира, Милена, „Жизнь Званская”. „Лиру Пиндара” он сменил на „анакреонтову” - и эта эволюция совершилась без судорог и без горечи. В новом своем мире он обрел и счастье, и новые предметы „восторга”, „душевного восхищения”. Издалека, отраженный в Вестнике, и покинутый мир казался прекрасен:

                                                    ...порой
Дивлюся в Вестнике, в газетах и журналах,
Россиян храбрости, как всяк из них герой,
Где есть Суворов в генералах.

Творческий путь Пушкина вел его в направлении, обратном державинскому. В начале его Пушкин лишь редко обращался к „большому искусству”. Всегда точный в своей терминологии, он не случайно снабжает Музу дней первоначальных не „лирой”, но пастушеской свирелью, семиствольной цевницей. Чем дальше, тем реже звучит в его устах этот инструмент. Отход от „чистой” лирики был как раз тем, что современники приняли за „упадок” его поэтического гения. Он становится мастером ставшей уже чуждой читателям „большой формы”. Из Анакреона или Овидия он обратился - не в Пиндара, конечно, скорее - в Вергилия. „Личное”, „космическое” и „историческое” сливается в его поэзии воедино; тогда как для „наивного реалиста” Державина эти сферы всегда оставались разобщенными, и он переходил от одной к другой, связуя их лишь посредством „уподоблений”, сосредоточиваясь на каждой из них поочередно и отходя от них по мере того, как каждая давала, или переставала давать ему поводы для „восхищения”. „Восторг” перед личной жизнью Пушкин в юности еще по временам способен был испытывать. Но трагизм русской „исторической действительности” всегда был для него очевиден. С возрастом наивное разграничение „субъективного” и „объективного” им преодолевается всецело. В анчаре он олицетворяет закон Зла, тяготеющий безразлично над всеми сферами бытия. С мужеством безнадежности он отказывается от попытки уйти, подобно Державину, от ужаса „истории”. „Побег”, который он замыслил, относится к житейскому плану, не - к творческому. Его творческие искания обращены не на „положительные предметы для поэзии”, но на преодоление жизненной трагедии посредством поэзии. Его Петр „ужасен” в Полтаве (чем не исключается то, что он - и „прекрасен”: в „ужасном” для Пушкина есть своя красота); и „ужасен” его истукан в Медном всаднике. Приняв мир целиком, каков он есть, Пушкин претворил его в другой, свой мир, и подчинил его закону меры и ритма, царящему в этом последнем. Таков сокровенный смысл его „аполлинического” ответа Державину:

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.52

 

V.

Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой.
Пищит бедняжка вместо свисту,
А ей твердят все: Пой да пой.53

Для Державина все дело сводилось к этому. Пушкин смотрел дальше и глубже. В Поэту, в Поэте и черни54, в Свободы сеятель пустынный..., в Памятнике он уже подходил к вопросу о вечном и роковом конфликте общего значения - конфликте „поэзии” и „жизни”, „культуры” и „политики”. Его собственный конфликт со Двором и с Властью был - он уже понимал это - только частной формой проявления этого общего конфликта. Из этого, однако, не следует, что те специфические черты взаимоотношений „поэзии” и „государственности”, какие были характерны для России времени Державина и Пушкина, Екатерины и Павла, Александра и Николая, сами по себе маловажны, и даже безразличны. Разлад между „культурой” и „политикой” существует всегда. Как и в чем он проявляется, как „политика” „сжимает” „культуру” - этим и определяется сущность каждого данного исторического момента. Ак[адемик] П. Б. Струве55 недавно назвал „лживой” и „хамской” легенду о Николае I, „мучителе” Пушкина. Не Николай ли, напоминает ак[адемик] Струве, назвал Пушкина „умнейшим человеком в России”? Ак[адемик] Струве прав в том, что „легенда”, действительно, грубо упрощает действительность. Но и восходящая к Жуковскому56 легенда, изображающая отношения между царем и поэтом в виде какой-то идиллии, грешит тем же. С точки зрения, формулированной только что, один эпизод в истории этих взаимоотношений представляет особый интерес, ибо он, как нельзя лучше, вскрывает и „вечный” и „исторический” смысл существующего трагического конфликта. Значение этого эпизода усуглубляется именно тем, что, по своей природе он не имеет ничего общего с теми столкновениями, которые возникли у Пушкина со Двором из-за камер-юнкерского мундира, из-за цензуры, из-за прошения об отставке. Это конфликт внутренний, чисто символический: царь и поэт сами ничего о нем не знали.

В 1835 г. Николай собрался за границу. Перед отъездом, опасаясь покушений на свою жизнь со стороны поляков, он оставил наследнику наставление57 весьма любипытное по построению и стилю. Не может быть сомнений в том, что автор „наставления” парафразировал последний монолог Бориса Годунова58. Подобно пушкинскому Борису, и Николай озабочен преимущественно тем, что нужно будет предпринять его сыну, чтобы закрепить за собой власть среди предвидимых царем внутренних смут и под угрозой польской опасности. Это-то обстоятельство и заставило его почерпнуть советы политической мудрости из пушкинского монолога, воспроизводящего в свою очередь предсмертный монолог Генриха IV у Шекспира59. Привожу параллельные места:

Ты с малых лет сидел со мною в Думе,
Ты, знаешь ход державного правленья;
Не изменяй теченья дел.
Привычка - Душа держав.
Я ныне должен был
Восстановить опалы, казни - можешь
Их отменить; тебя благословят...
Со временем и понемногу снова
Затягивай державные бразды.
Теперь ослабь, из рук не выпуская...
Будь милостив, доступен к иноземцам...
Со строгостью храни устав церковный...

 

О милый сын, ты входишь в те лета,
Когда нам кровь волнует женский лик.
Храни, храни святую чистоту
Невинности...
В семье своей будь завсегда главою;
Мать почитай, но властвуй сам собою:
Ты муж и царь; люби свою сестру,
Ты ей один хранитель остаешься...

...Когда все приведено будет в порядок, вели призвать к себе совет, и объяви, что ты непременно требуешь во всем существующего порядка дел, без малейшего отступления, и надеешься, что каждый усугубит усилия оправдать мою и твою доверенность... Сначала, входя в дело, спрашивай, как делалось до тебя, и не изменяй ни в чем ни лиц, ни порядкя дел. Дай себе год или два сроку... и тогда царствуй (подчеркнуто в подлин[нике]). Будь милостив и доступен ко всем несчастным. Соблюдай строго все, что нашей церковью предписывается.

Ты молод, неопытен и в тех летах, в которых страсти развиваются, но помни всегда, что ты должен быть примером благочестия...

У тебя остается нежная мать, утешать ее, беречь, чтить, и слушать ее советов - твоя священная обязанность... Три брата у тебя, которым отныне ты служить должен отцом... Блюди о сестрах, люби их нежно, старайся об будущей их участи.

Подобно пушкинскому Борису, Николай наставляет сына, как удержать в повиновении войско, „ежелиб, чего Боже сохрани, случилось какое-либо движение и беспорядок”, и как усмирить мятеж.

Борис Годунов произвел сильное впечатление на царя60. Из письма Пушкина к Бенкендорфу от 16 апр[еля] 1830 г. мы узнаем, что августейшего цензора смущали в трагедии те места, которые могли казаться намеками на современность. Именно это последнее и побудило Николая применить к себе в 1835 г., то, что он прочел у Пушкина о Борисе. Самую разительную аналогию между 1605 годом и [18]30-ыми годами должна была представить воображению Николая польская опасность: „не давай никогда воли полякам, завещает он сыну: упрочь начатое и старайся довершить трудное дело обрусения (подчеркнуто в подлин[нике]) сего края, не ослабевая в принятых мерах”.

В этом настроении Николай прибыл в Варшаву. Здесь он произнес свою знаменитую речь, в которой грозил полякам, что если они будут продолжать помышлять об отдельной польской национальности, он сожжет Варшаву орудийным огнем. Это было прямым, хотя, конечно, бессознательным издевательством над „русским певцом”, вдохновителем царя:

в бореньи павший невредим:
врагов мы в прахе не топтали...
мы не сожжем Варшавы их...61

Замечательно, что Державин, при Павле, навлек на себя гнев царя тем, что высказался против репрессий, применяемых к полякам, проявляющим недовольство, новым режимом. Что бы мы сказали, рассуждал он, о русском народе, если бы он, в аналогичных условиях, подчинился безропотно победителю? Ксендзы и полские крестьяне не рады русским? Что в этом удивительного? И можно ли за это их преследовать?...

* * *

Два великих русских поэта видели и выстрадали трагедию русской поэзии в ее столкновении с русской государственностью Оба они, каждый на свой лад, искали спасения от этой трагедии. Третий попытался ее устранить, „снять”, выражаясь философским языком. Эта попытка коренится в мировоззрении Тютчева, на которое проливает свет его поэтика.

 

VI.

Л. Пумпянский в цитированной выше статье показал, что, с точки зрения истории словесного искусства, Тютчева следует счесть восстановителем, после Пушкина, державинской традиции. Тютчев удержал и развил наиболее значительные особенности державинского стиля: красочность и „акустицизм”: Тютчев в полной мере использовал державинскую словарную тенденцию: вслед за Державиным, он любит „высокопарные” сложные слова - результат немецкого влияния; ведь и Тютчев, как Державин, и в противоположность Пушкину, связан с немецкой культурой. Автор не дал исчерпывающего объяснения этого явления, хотя и был близок к нему. Оно обусловлено особенностями тютчевского мировоззрения, хорошо выясненного автором. Как философ, Тютчев всецело стоит на почве немецкой романтической метафизики. Тютчев „чистый”, можно даже сказать, „наивный” метафизик. „Чистая” метафизика, приписывающая кантовской „вещи в себе” значение не просто предельного понятия, некоторой „точки”, в которую упирается „критика чистого разума”, но подлинной „вещи”, обладающей „реальностью” в таком же смысле, в каком, для „наивного реализма” реален видимый мир, метафизика, ищущая за „скорлупой Природы” ее „ядро”, или, как выражается Тютчев, „ее самое”, такая метафизика обязательно тяготеет к тому, чтобы выродиться в своего рода „двойную физику”. Легкий, беззвучный, бескрасочный, зыбкий, непрестанно меняющийся, вечно движущийся мир Пушкина не пригодился бы к тому, чтобы служить „блистательным”, „златотканным покровом”, наброшенным на Природу. Пушкинская „оболочка” слишком прозрачна и тонка. „Скорлупа” Природы должна соответствовать по своей плотности, вещественности, массивности „ей самой”. Таково угадываемое иррациональное видение мира, сопутствующее чистой метафизике. У Тютчева это видение мира было к тому же поддержано тем, что метафизика была для него - бессознательно - только методом, чтобы разобраться - в себе самом. Лирик в нем вытесняет метафизика и „вещь в себе” подменивается у него „хаосом”, который он ощутил в собственной душе. Этому субъективному хаосу должно противопоставить объективный космос, представляющий во всем полную противоположность „хаосу” (руководящее методическое „правило” „чистой”, т.е., обязательно, и, в силу определения, дуалистической метафизики, отвечает у Тютчева повелительному внутреннему побуждению, составляющему источник его творчества: на то он и великий поэт), и, начав с „отрицания” видимого мира, Тютчев, в поэтическом плане, возвращается к тому его „утверждению”, которое так радует и так пленяет в „наивном реалисте” Державине. Но в Тютчеве оно уже не радует. Он ни на миг не забывает о том, что „этот мир”, столь стройный и столь осязаемо „настоящий” - лишь видимость. Он всецело охвачен непосредственным ощущением „двупланности” бытия. И этот трагический разлад он не в силах преодолеть поэзией, что удалось бессознательному монисту Пушкину. Поэтому поэзия и не могла стать для него тем, чем она была для Державина с одной стороны, для Пушкина с другой - главным делом жизни. Для Державина поэзия была отражением мира, прекрасного сам по себе. Для Пушкина - автономным средством преодоления его ужаса. Для Тютчева - органом познания „подлинной реальности” - Хаоса, Ночи, Смерти, Невыразимого. В поэзии он только проговаривался. Его величайшее произведение - Silentium62.

 

VIІ.

Для творчества Тютчева характерно то, что его „политические” стихотворения стоят особняком от его лирики. Их сразу же можно выделить из последней - и притом по одному неизменному признаку: они бесконечно слабее лирических. Как это объяснить? Спору нет: падения в этой области случались и с Державиным и даже с Пушкиным. Бородинская годовщина хуже Воспоминания63, и среди „гимнов”, которые вымучивал из себя Державин, искупая этим „истины”, которые он „с улыбкой” говорил „царям” - немало хламу. Но Фелица и Видение Мурзы стоят на высоте Ласточки и Жизни Званской64, а Медный всадник венчает собой все пушкинское творчество. Почему не удалось Тютчеву представить и мир исторический в таком же великолепии, как Космос?

Потому, что в приложении к этому миру, его общая форма постижения жизни, дуализм, имела особое применение. В противоположность „зримой оболочке” Природы, „оболочка” Истории Тютчеву далеко не представлялась ни прекрасной, ни обаятельной. „Реальной” русской государственности Тютчев не идеализировал, - так же, как и Державин и как Пушкин. И Николаю I он знал цену. Но последовательный метафизик, т.е. дуалист, он - вместе с прочими славянофилами - нашел выход, который и в голову не мог бы прийти ни наивному реалисту Державину, ни бессознательному монисту, духовному собрату Гете, Пушкину: Николай I - это только „оболочка”, „скорлупа”. За ней кроется „ядро”, „русская идея”. Соотношение между „скорлупой” и „ядром” в этом мире - обратное тому, какое существует в мире Природы. В последнем Космос - видимость, поверхность, за ним - Хаос. В мире Истории - Хаос бушует вовне. Но он - только „видимость”, заволакивающая собой строй, гармонию, абсолютное Добро, присущие „Идее”. Это a priori и явилось для Тютчева камнем преткновения на его поэтическом пути. Хаос, „родимый Хаос” был ему так же хорошо знаком, как и мир, расстилавшийся перед его телесными очами. Он изображал Ночь с такой же пластической выразительностью, как и День. Но „русская идея” была его построением. Он мог „утверждать” ее, - он ее не созерцал. В сущности, эта „идея” оставалась и для него, как для прочих славянофилов, просто понятием, или своего рода „постулатом практического разума”.

Мироощущение Тютчева, как и мироощущение Пушкина, трагично. Сущность трагического мироощущения в том, что охваченного им влечет к трагедии. Недостаточно видеть вездесущее Зло: надо любить его. „Люблю сей Божий гнев, люблю сие незримо во всем разлитое, таинственное Зло”.65 Тютчев, подобно Пушкину, „любил” Зло не только в плане Природы, но и в плане Истории: счастлив оратор римский, видевший во всем его величии закат кровавой звезды Рима:

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали Всеблагие,
Как собеседника, на пир66.

Но это влечение, поскольку дело касалось России, Тютчев подавлял в себе. Между тем как Державин, когда историческая действительность чересчур уж резала глаза, зажмуривался, подобно ребенку, между тем как Пушкин, бесстрашно глядя в лицо Истины, победил ее поэзией, Тютчев старался убедить себя и других, что за ней, за этой действительностью, он прозревает нечто, чего на самом деле он не видел67. Что это так и было, об этом свидетельствует самое качество его соответствующих стихов. Дело не в том только, что эти стихи эстетически слабы, но и, главное, в том, что „русская идея” в них в сущности никак не раскрывается. По большей части это просто - рифмованные не то „передовицы”, не то дипломатические „депеши”, во вкусе тех, которые он составлял в молодости, когда он пробовал быть дипломатом, и которые его начальство отказывалось отправлять, находя, - и совершенно основательно, - что они „недостаточно серьезны”68. Таков был исход попыток русской поэзии занять свое место у подножия трона. „Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все таки Шереметевы69 у нас затмили бы Омира... Мученье быть пламенным мечтателем в краю вечных снегов. Холод до костей проникает, равнодушие к людям с дарованием; но всех равнодушнее наши Сардары: я думаю даже, что они их ненавидят”, - писал однажды Грибоедов70 Бегичеву71. Поскольку дело идет об „умопостигаемом” существе отношений между „певцами” и „Сардарами” - Грибоедов едва ли был неправ.

 

 


* Статията размишлява руската митопатологема - поет и власт, болезнено актуална за времето, в което Бицили работи над текста. Предназначена е за сборника с трудове, отпечатан през 1929 г. по повод 70-годишния юбилей на Павел Милюков, политик и историк, когото професорът дълбоко уважава. Бицили и тук се въздържа от теоретизиране върху „руската идея”, конфликтът култура/политика е разгледан през конкретния опит на трима поети - Державин, Пушкин и Тютчев, избрали с „лирата” си да „облагородят суровата и бездушна руска държавност”. Авторът акцентува не толкова „реминисценциите”, „подражанието” и „обратната пародия”, колкото дописването на текста за Поета в руската литература от 19 век. „Личното” и „историческото” в тяхната слятост и разделеност не само са положени от Бицили в плоскостта на литературното творчество, но и са предстaвени през призмата на живеенето, на отношенията на тримата поети „към” и „с” руската държавност. [обратно]

 

 

БЕЛЕЖКИ:

1. Державин, Гаврила (1743-1816) - руски поет, представител на класицизма в руската литература. [обратно]

2. Тютчев, Фьодор (1803-1873) - руски поет. [обратно]

3. Парни, Еварист (1753-1814) - френски поет. [обратно]

4. Урания. Тютчевский Альманах, 1928, стр. 39-47. [Пумпянски, Лев (1894-1940) - руски литературовед. - Б. съст.] [обратно]

5. См. мои Этюды о русской поэзии, Прага, 1926, 112. [обратно]

6. Там же, 126 и сл. [обратно]

7. Толстой, Яков (1791-1867) - руски офицер, приятел на Пушкин, член на литературния кръжок „Зеленая лампа”. [обратно]

8. Цит[ируется] у Калаша. Поэтическая оценка Пушкина. Р[усская] мысль, 1899, № 7. [Калаш, Владимир (1866-1919) - руски литературен историк. - Б. съст.] [обратно]

9. Грот, Яков (1852-1893) - руски филолог, академик, коментира издадените творби на Державин. Вж. Сочинения Державина с объяснительными примечаниями Я. Грота. Тома 1-9. СПб., 1864-1883. [обратно]

10. Майков, Леонид (1839-1900) - руски литературен историк, библиограф, етнограф, академик. През 1899 г. излиза редактирания и коментиран от него първи том на Сочинения А. Пушкина. [обратно]

11. Отмечу, кстати, случай несомненного пародирования: „Так, князь, - обращается Державин к Шаховскому: держись и ты сих правил, - и верь, что похвала - мечта: счастлив, коль отличает Павел, и совесть у тебя чиста” (Похвала за Правосудие). Ср. шуточное послание к П. П. Вяземскому : „душа моя, Павел, держись моих правил” и т.д. [Става дума за стихотворението на А. Пушкин В альбом Павлу Вяземскому (1827). Вяземски, Павел (1820-1888) - син на поета княз Пьотр Вяземски (1792-1878), впоследствие литературен историк, библиограф, палеограф. Всички цитирани текстове на Пушкин са сверени по: Пушкин, А. С. Полное собрание сочинений в десяти томах. Издание четвертое. Л., 1977-1979. Гершензон, Михаил (1869-1925) - руски литературен историк. - Б.съст.] [обратно]

12. Всички цитирани текстове на Державин са сверени по: Державин, Г. Р. Стихотворения. Л., 1957. [обратно]

13. Отмечено у Гершензона, Статьи о Пушкине, М., 1926, стр. 121. [обратно]

14. Цитира се стихотворението на Державин Лебедь (1804). [обратно]

15. Бицили цитира песента на Председателя от Пир во время чумы на А. Пушкин. [обратно]

16. Суворов, Александър (1729-1800) - руски пълководец, генералисимус. [обратно]

17. Има се предвид Описание празднества, бывшего по случаю взятия Измаила у его светлости г. генерал-фельдмаршала и великого гетмана кн. Г. А. Потемкина-Таврического, в присутствии ее императорского величества и их императорских высочеств, в Петербурге в доме близ Конной гвардии, 1791 г. апреля 28 дня. Потьомкин, Григорий княз (1739-1791) - руски дипломат, генерал-фелдмаршал (1784), един от фаворитите на императрица Екатерина ІІ (вж. бел. № 51). [обратно]

18. Зубов, Валериан граф (1771-1804) - брат на последния фаворит на императрица Екатерина ІІ (вж. бел. № 51) Платон Зубов (1767-1822), назначен през 1796 за главнокомандващ руската армия. [обратно]

19. Ср. Гершензон, I. с. [обратно]

20. Вж. бел. № 51. [обратно]

21. Замечу мимоходим, что редкое слово „белянка” в Е[гении] Он[егине], которое один из новейших „пушкинистов” спутал с „белицей”, заставив т[аким] о[бразом] Онегина целоваться с монастырской послушницей, едва ли не заимствовано у Державина: „Ты тож, белянка, хороша; так поцелуй меня, душа!” (Разные вина). У Держ[авина] это слово встречается дважды. [обратно]

22. К сожалению, далеко не все, что сделано в последнее время в области исследования П[ушки]на, было мне доступно. [обратно]

23. Става дума за: Пушкин A. C. Полн. собр. соч. со сводами вариантов и объяснительными примечаниями: В 3 т. и 6 ч. Ред., вступит. статья и коммент. В. Брюсова. М.: Гос. изд-во, 1919. [Брюсов, Валерий (1873-1924) - руски поет-символист, прозаик, преводач, критик и драматург. - Б. съст.] [обратно]

24. Корнуел, Бари (1787-1874) - английски поет-романтик. [обратно]

25. „Ако в този сумрачен и смълчан час духовете придобиват сила да напускат своите домове от светлина... Ела, ти изгубена Марчела...”. Цит. на превода по: Бележки към Державин - Пушкин - Тютчев и руската държавност. // П. М. Бицили. Класическото изкуство. Стилови изследвания. Съставителство Д. Дочев. Б. м.: Анубис, 1995, с. 306. За краткост по-долу в текста изданието се въвежда така: (Бележки 1995: 306). [обратно]

26. „Бъди като демон, като любеща сянка, или като кървав силует” (Бележки 1995: 306). [обратно]

27. Так, Лаура из Д[он] Жуана приводит к Шиллеровской Melancholie. /An Laura/[Меланхолия. /За Лаура/ - Б. съст.]: „Weh! еntblättert seh ich deine Rosen liegen, Bleich erstorben deinen süßen Mund, Deiner Wangen wallndes Rund Werden rauhe Winterstürme pflügen, Düstrer Jahre Nebelschein Wird der Jugend Silberquelle trüben, Dann wird Laura - Laura nicht mehr lieben, Laura nicht mehr liebenswürdig sein [Зла участ! Без листа виждам да лежат твоите рози, смъртно бледи твоите сладки устни, на твоите страни закръгленият овал ще набраздят сурови зимни бури. Мъгливото сияние на мрачни години ще размъти сребърния извор на младостта; тогава Лаура, Лаура не ще може повече да обича, Лаура не ще бъде вече достойна за любов” (Бележки 1995: 306) - Б. съст.]. Ср.: „так молода” и т.д. [обратно]

28. „Twas then, I tell thee, father! Then I saw her; yes, she lived again; And shyning in her white symar As through the pale gray cloud the star... I saw her, friar, and I rose Forgetful of our Former woes, And clasp her to my desperate heart, I clasp - what is it that I clasp? No breathing form within my grasp, No heart that beats reply to mine [Беше тогава, казвам ти, [отче]! Тогава я видях; да, тя живееше отново; И сияйна в своята бяла одежда, сякаш звезда през бледа облачна пелена... Видях я, надигнах се в забрава за нашите предишни беди, и я притискам до своето отчаяно сърце, притискам - какво е това, което притискам? В прегръдката ми - бездиханна форма, сърце небиещо в ответ на моето” (Бележки 1995: 306) - Б. съст.]. Сравнение со звездой имеется и у Барри Корнуолла, но здесь „звезда” имеет другую функцию - не поэтического образа, а отвлеченного „понятия” „путеводной звезды”: „Then, soft and gentle beauty, be Still like a star to me; And I will ever turn at night Unto thy soothing light, And fancy, white before thine eyes, I am full in the smile of Paradise [Тогава, благородна и нежна красавице, остани за мен като звезда и нощем аз винаги ще се обръщам към твоята утешаваща светлина и представи си, пред взора ти, аз съм потопен в усмивката на Рая” (Бележки 1995: 306) - Б. съст.]. [обратно]

29. Предположение о том, что именно Байрон, внушил П[ушки]ну его раздумья о загробной жизни, было высказано Дашкевичем в статье: Отголоски увлечения Байроном в поэзии Пушкина (Соч[инения] П[ушки]на, изд[ание] Венгерова, II, 441 и сл.). О влиянии Байрона в частности на Заклинание Дашкевич не говорит ничего. Для истолкования Закл[инания] следует поставить его в связь с другими стихотворениями П[ушки]на, затрагивающими тему о тайне смерти: „иль чтоб изведать тайны гроба”. Ср. Воспоминание („и оба говорят... о тайнах вечности и гроба”); Е[вгений] Он[егин] II, черн[овые] набр[оски] к 16-ой строфе: „...и предрассудки вековые, и тайны гроба роковые”. Ср. сопоставления, сделанные Морозовым в примечаниях к Придет ужасный день... (Ак. изд. III, 353-360). [Дашкевич, Николай (1852-1908) - руски литературовед, академик (1907). Венгеров, Семьон (1855-1920) - руски литературен историк, библиограф. Става дума за редактираното от С. Венгеров Полное собрание сочинений А. Пушкина (СПб., 1906-1911), от шестте тома на което излизат само пет. Морозов, Пьотр (1854-1920) - руски литературен историк, театровед. През 1887 г. издава Полное собрание сочинений А. С. Пушкина в семи томах. - Б. съст.] [обратно]

30. Сопоставление Привидения Батюшкова-Парни с К молодой вдове сделано Л. Майковым (Ак. изд. І). Стихотворение П[ушки]на является действительно как бы поэтическим „ответом” Батюшкову, выраженным в символике, заимствованной у этого последнего, прием, свойственный П[ушки]ну впоследствии. Ср. его ответ Мицкевичу в М[едном] всадн[ике] и примеры в тексте настоящей статьи. [Батюшков, Константин (1787-1855) - руски поет-лирик, представител на руския романтизъм. - Б. съст.] [обратно]

31. Така Державин нарича в поезията си първата си съпруга - Екатерина Бастидон (1760-1794). [обратно]

32. Ако от лоното на дълбоката нощ
можем да се завърнем в този свят,
аз ще дойда, недейте да се съмнявате...
Често ще вдишвам неуловимия полъх
на най-нежния вятър.
Когато видя отново чертите,
Които докосва галещата ми ръка,
влюбеният ми и развълнуван глас
ще може да промълви
думи на съжаление... (Бележки 1995: 306-307) [обратно]

33. Дякова, Даря (1767-1842) - втората съпруга на Г. Державин. Нейното алегорическо име в поезията му е Милена. [обратно]

34. Ср. окончание обеих строф:

1. Хоть острый серп судьбины,
Моих не косит дней,
но нет уж половины
во мне души моей.

2. Нельзя смягчить судьбину,
ты сколько слез не лей;
Миленой половину
займи души твоей.

[обратно]

35. Цитира се стихотверението На смерть князя Мещерского (1779). [обратно]

36. Уваров, Сергей княз (1786-1855) - руски политик и мислител, президент на Императорската академия на науките (1818), министър на образованието (1833-1849). [обратно]

37. Цитира се стихотворението на Пушкин На выздоровление Лукулла (1835). [обратно]

38. Става дума за драматическите творби на Пушкин - Скупой рыцарь и Пир во время чумы. [обратно]

39. Ради экономии места отказываюсь от сравнительного анализа самых характерных в этом отношении образцов: Осени во вр[емя] ос[ады] Очак[ова] и Е[вгений] Он[егин], VII, 29-30. Читатель без труда может проделать его и сам. [обратно]

40. Собственно не он, а „Муза”, его поэтический двойник. В рукописном варианте еще категоричнее: „венцом бессмертия чело мое венчай”, говорит он Музе. [обратно]

41. Чтобы не повторяться, отсылаю к моей статье: Завет Пушкина (Современные записки, 1926, т. XXIX), где дан подробный анализ Памятника с этой точки зрения. Ср. также обстоятельную, хотя перегруженную аргументацией, не всегда идущей к делу, статью ак[адемика] Сакулина, Памятник нерукотворный, в сборнике Пушкин, под ред. Пиксанова, I, M, 1924. Выводы ак[адемика] Сакулина, статья которого мне в свое время не была доступна, совпадают в общем с моими. [Сакулин, Павел (1868-1930) - руски филолог, литературовед, академик (1929). Пиксанов, Николай (1878-1969) - руски литературен историк. - Б. съст.] [обратно]

42. Александър І (1777-1825) - руски император от 1801 г. [обратно]

43. Приведу еще один пример этого внесения новых оттенков смысла: „...слава возрастет моя, не увядая, доколь славянов род вселенна будет чтить”, говорит Державин. „Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных... всяк будет помнить то в народах неиссчетных...”. В Лебеде, развивающем ту же тему, этому соответствуют стихи: „со временем о мне узнают славяне, гунны, скифы, чудь...”. К ним поэт дает объяснение: „древние обитатели России, из которых составилось государство”. Он очевидно, хотел сказать: русский народ, перечисляя его этнические элементы, в чистом виде уже исчезнувшие. Ср. у П[ушки]на: „слух обо мне пройдет по всей Руси великой, и назовет меня всяк сущий в ней язык, и гордый внук славян, и финн и ныне дикой тунгус и друг степей, калмык”. Пушкин стоит на великодержавной, а не узконациональной точке зрения. Надо, впрочем, сказать, что пушкинская точка зрения не была чужда и Державину. См. в Изображении Фелицы слова о „диких людях отдаленных”, привлеченных Екатериной в ее комиссию, которых она желает „не в рабстве, а в подданстве числить”. Т.о. Пушкин и здесь „поправляет” Державина с его же собственной помощью. [обратно]

44. Николай І (1796-1855) - руски император от 1825 г. [обратно]

45. Павел Петрович (1754-1801) - руски император от 1797 г. [обратно]

46. См. в особенности последние строфы послания к Храповицкому, где трагедия „певца” у ступеней престола выражена с исключительной, беспощадной категоричностью:

Страха связанным цепями
И рожденным под жезлом,
Можно ль орлими крылами
К солнцу нам парить умом?
А хотя б и возлетали -
чувствуем ярмо свое.

Должны мы всегда стараться,
Чтобы сильным угождать,
Их любимцам поклоняться,
Словом, взглядом их ласкать.
Раб и похвалить не может,
Он лишь может только льстить.
Извини ж, мой друг, коль лестно
Я кого где воспевал;
Днесь скрывать мне тех бесчестно,
Раз кого я похвалял. (Речь идет о Зубове: послание написано в 1797 г.)
За слова - меня пусть гложет,
За дела - сатирик чтит.

Известен ответ Пушкина на последние два стиха, обращенный, может быть, столько же к себе, сколько и к Державину. [Цитирано е посланието Храповицкому (1797). Храповицки, Александър (1749-1801) - руски сенатор и литератор, приятел на Державин. - Б. съст.] [обратно]

47. Бенкендорф, Александър граф (1783-1844) - руски държавен деец, началник на жандармерията и т.н. ІІІ отдел на Канцеларията на Императора по времето на император Николай І. [обратно]

48. Цитира се стихотворението на Пушкин Друзьям (1828), в което той повтаря стиха от Лебедь на Державин. [обратно]

49. Мой истукан, 1794. [обратно]

50. Цитира се стихотворението на Державин Видение Мурзы (1783-1784). В коментариите си Державин отбелязва, че нарича себе си „мурза” заради „татарските си корени”. [обратно]

51. Екатерина ІІ (1729-1796) - руска императрица от 1762 г. Державин й посвещава одите Фелица (1782) и Благодарность Фелице (1783). Името „Фелица” той взема от приказката О царевиче Хлоре (1781), написана от самата Екатерина ІІ за нейния внук - бъдещия император Александър І. [обратно]

52. Цитира се стихотворението на Пушкин Поэт и толпа (1828). [обратно]

53. Цитира се стихотворението на Державин На птичку (1792 или 1793). [обратно]

54. Става дума за стихотворението Поэт и толпа (1828). [обратно]

55. Струве, Пьотр (1870-1944) - руски икономист, историк, философ, литературен критик, публицист, политик. В емиграция от 1921 г. [обратно]

56. Жуковски, Василий (1783-1852) - руски поет и преводач, родоначалник на романтизма в руската поезия. [обратно]

57. Изд[ано] проф[ессором] Пичетой, Красн[ый] архив, ІІІ (1923), 291-293. Название „наставления” дано самим царем. Издатель называет этот документ „поучением”. Это последнее название может подать мысль, будто „наставление” стоит в связи с аналогичными памятниками дневнерусской княжеской публицистики, чего, на самом деле, нет. Николай дает сыну наставления не столько о том, как царствовать, сколько о том, как вступить в обладание царством. (Ср. для дальнейшего мою статью Пушкин и Николай І в Звене, 1928, № 6. Сделанные в ней сопоставления воспроизвожу здесь в переработке и с сокращениями). [Пичета, Владимир (1878-1947) - руски историк, академик (1946). Бицили цитира „наставлението” по-долу вдясно. - Б. съст.] [обратно]

58. Става дума за трагедията на Пушкин Борис Годунов (1825), откъс от която Бицили цитира по-долу вляво. [обратно]

59. Ср. М. Покровский, Шекспиризм Пушкина. Соч[инения] изд[ания] Венгер[ова], т. IV, 10 и слл. Покровский говорит, что монолог Бориса „напоминает” шекспировский. На самом деле, значительная часть его - парафраза последнего. [Покровски, Михаил (1869-1942) - руски лингвист и литературовед, професор на Московския университет (1899), академик (1929). - Б. съст.] [обратно]

60. Согласно Запискам А. О. Смирновой, Николай был в восхищении от некоторых сцен пушкинской трагедии и особенно выделял последний монолог Бориса: „S. M. a dit aussi que la scène de la mort de Boris est magnifique [Н. B. каза също, че сцената на смъртта на Борис е великолепна... - Б.съст.]”. Сев[ерные] вести. 1893, III, 166. Из статьи Л. Крестовой, К вопросу о достоверности так называемых Записок А. О. Смирновой (А. О. Смирнова, Записки, М., 1929, стр. 382), явствует, что цитированное место из произведения О. Н. Смирновой, выданного ей за подлинные записки ее матери, совпадает по содержанию с записью О.Н.С. со слов А. О-ны, находящейся в исследованной Л. Крестовой рукописи Очерков О. Н. Смирновой. „Александра Осиповна, - излагает Л. В. Крестова содержание записи, - рассказывает между прочим о тех замечаниях, которые Николай сделал на полях Бориса Годунова, а также о прекрасной сцене, где Борис дает советы сыну”. [Смирнова-Росет, Александра (1810-1882) - руска писателка, мемоаристка. Смирнова, Олга (ум. 1890) - дъщеря на А. Смирнова. Крестова, Людмила (1892-?) - руски литературовед - Б. съст.] [обратно]

61. Цитат от стихотворението на А. Пушкин Бородинская годовщина (1831). [обратно]

62. Silentium (Молчи, скрывайся и таи...) - стихотворение от Тютчев, написано според издателите му не по-късно от 1830 г. [обратно]

63. Творби на А. Пушкин. [обратно]

64. Творби на Г. Державин. [обратно]

65. Цитат от стихотворението на Тютчев Mal’aria (1830). [обратно]

66. Цитира се стихотворението на Тютчев Цицерон (не по-късно от 1830). [обратно]

67. Речь идет, конечно, не о той „особенной стати” России, которую Тютчев отказывался „понять умом”, в которую он мог „только верить” и которую он выразил в чудесном стихотворении Эти бедные селенья... Речь идет о русской государственности и о ее „идее”, которую он пытался связать с этой „особенной статью”, философствуя об этом - на французском языке. [обратно]

68. См. Ф. Тютчев. Проект дипломатической депеши по поводу греческих дел, составленные Ф. И. Тютчевым в 1833 г. Ак[адемия] Наук. Изв[естия] по р[усскому] яз[ыку] и слов[есности], 1928, т. I, кн. 2. [обратно]

69. Знатна руска фамилия, от началото на ХVІІІ в. - графски род. [обратно]

70. Грибоедов, Александър (1795-1829) - руски поет, драматурт, дипломат. [обратно]

71. Бегичев, Степан (1785-1859) - руски мемоарист, приятел на Александър Грибоедов. [обратно]

 

 

© Пьотр Бицили
© Галина Петкова - редакция и бележки
=============================
© Електронно издателство LiterNet, 31.05.2004
Пьотр Бицили. Салимбене и Пушкин. Варна: LiterNet, 2004

Други публикации:
Сборник статей, посвященных П. Н. Милюкову. 1859-1929, Прага, 1929, с. 351-374.
Пётр Михайлович Бицилли. Избранное. Историко-культурологические работы. Том первый. Подготовка текстов, составление и примечания: Т. Н. Галчевой, Г. Т. Петковой и Хр. П. Манолакева. С., 1993, с. 276-303; прим.: с. 372-374.
Пьотр Бицили. Класическото изкуство. Стилови изследвания. Съставителство Д. Дочев. С., 1995, с. 5-33; бел.: с. 306-307.